— Может быть, ты прав, — вздохнул Первенец. — Мне тяжко думать об этом так беспощадно, как это делаешь ты.

— Тяжко, гм, тяжко… Скажи мне, какой же смысл было проходить через муки второго рождения, чтобы потом жалеть о прошлом?

— Конечно, это так, друг Верткий, ум твой не знает оков…

— Опять вы за свое, — вмешался Тихий. — Может, Семья действительно сковывала мысли, но вы и без Семьи жуете одну и ту же жвачку. И так вы увлечены своими бесконечными спорами, что не замечаете главного.

— Чего именно? — спросил элл по имени Узкоглазый. Был он молчалив, и я редко слышал, чтобы он спрашивал что-нибудь.

— Не знаю, как вы, но я больше не слышу Семью. Такое же молчание, что было у неживых. Хотя мы в городе и все время слышали голоса Семьи.

Все помолчали.

— Да, — сказал Первенец, — это правда.

— Какая тишина, — подтвердил Верткий, — в точности как там, у неживых. Но что это значит?

— Как будто ты не догадываешься, брат Верткий, — насмешливо сказал Узкоглазый. — Как будто ты еще в Семье и не можешь сам ничего понять. А на тропе ты был смелее, когда витийствовал перед бывшими братьями.

Верткий вскочил и шагнул по направлению к Узкоглазому, который сидел, привалясь к стене, и насмешливо смотрел на него.

— А ты что, не согласен с тем, что я говорил? Может, ты соскучился по «мы»? Иди, элл, поклонись Семье, скажи: простите, братья. Меня больше нет, и имени у меня нет. Не хочу больше быть Узкоглазым, хочу быть без имени и без "я".

— А что, может, это не такая глупая мысль, — лениво процедил Узкоглазый. И трудно было понять, серьезен ли он или подшучивает над Вертким. — По крайней мере не слышал бы твоих приставаний. Ты у нас один заменяешь целую Семью. Один ты все знаешь.

— Братья, — взмолился Первенец, — опомнитесь, прошу вас. Не успели вы получить имя в муках, о которых лучше не вспоминать, как уже накидываетесь друг на друга, как сурми, когда они шипят, стоя друг перед другом на задних лапках, и норовят вонзить друг в друга свой кривой шип. Подумайте сами, кем мы должны казаться Юурану. Он пришел из невообразимого далека, чтобы помочь нам, мы позвали его, а теперь схватываемся то и дело друг с другом. Скажи им, Юуран, скажи.

Что я мог сказать? Нет, не чувствовал я себя достойным судьей их споров. Им, им решать. Им думать. Жалеть или гордиться. Радоваться или страдать.

— Скажи, Юуран. Тебе легче видеть. Ты ведь не элл. Когда я заново рождался, когда корчился в муках, когда становился эллом с именем, меня поддерживала мысль, что пытки эти не напрасны, что откроется мне и другим новая мудрость, выше той, что мы знали в Семье.

И вот у нас есть имена, и мы легко швыряем в разговоре слово "я" и даже не содрогаемся, произнося его, и мысли наши стали свободны. Они уже не втиснуты в тугую общую упряжку Семьи. Их никто не ведет общим строем. Они свободно разбредаются в разные стороны, и никто, кроме нас, каждого из нас, не одергивает их. И что же? Мы презрели Закон, мы принесли в Семью смятение, насилие.

Может быть, наши страдания были напрасны? Может быть, нам надо проклясть корров, похитивших нас, якобы для нашего же блага, может, нам надо проклясть неживых, выпустивших нас на свободу, выпустивших наши мысли. Может, не нужна нам эта свобода, когда разбредающиеся мысли ранят мозг своими когтями, жалят шипами. Не знаю…

— Молчи, Первенец. Мне стыдно слушать тебя, — крикнул Верткий. — О чем ты жалеешь? О небытии?

— Не знаю… Да, Семья надевала на мысли упряжь, но зато снимала заботу, боль, сомнения… Скажи, Юуран, мы ведь позвали тебя, чтобы ты помог… Ты ведь из другого мира, где у всех есть имена, подскажи, пришелец, как нам быть.

— Мы на нашей Земле шли к мудрости трудными тропами. Часто кривыми, еще чаще опасными. И те великие и благородные умы, что учили людей мыслить, учили добру и мудрости, бесчисленное количество раз подвергались насмешкам, издевательствам, их побивали камнями и заточали в сырые темницы. И те, кто не хотел учиться мудрости и добру, прыгали от восторга, гоготали, показывали пальцами, орали: вот, смотрите, он призывает к добру, а сам хромой, ха-ха… Глядите, он говорит, что думает, ха-ха-ха, хорошо ему сейчас будет думать, когда палач выбьет из-под него опору и он запляшет на веревке, ха-ха… Мы, земляне, долго шли по тропе добра, братства и мудрости и дорого платили за каждый шаг, каждый поворот тропы и каждый ее подъем.

Теперь мы живем в светлом мире братства, но все равно каждый, каждый землянин учится думать, учится быть собой…

— Это значит иметь имя? — спросил Верткий.

— Да, можно сказать, так. Но это наш путь, мы оплатили его и никому не подсовываем его — будьте такими же. Мы уже давно поняли, что тропу к мудрости нужно выбирать самому и идти по ней самому. Самому, а не стадом, подгоняемым бичами пастухов и лаем злых овчарок. Плетью к мудрости не погонишь, лаем не воспитаешь доброту. К мудрости идешь сам, а не строем.

— Хорошо ты говоришь, красиво, — пробормотал Узкоглазый, — тропа к мудрости, конечно, вещь хорошая, но, боюсь, искать нам ее не придется.

— Почему? — спросил Верткий.

— Да потому, что мы не выйдем отсюда.

— Как это не выйдем?

— Очень просто.

— Мы заставили Семью нарушить Закон, и теперь она защищается. Она выкинула нас. Она закрыла от нас и общую мысль и выход из этой дыры. Закон, вернее уже не Закон, а обрывки, остатки его, еще живут в Семье. Иначе они бы затоптали нас, побили бы камнями, сбросили в провалы развалин. А так они затолкнули нас в эту дыру, и мы сдохнем здесь от голода, сами, без насилия.

— И что же будет? — вздохнул Первенец.

— А ничего, брат Первенец. Мы будем сидеть здесь, будем спорить о бессмысленных вещах. Потом, одичав от голода, мы будем лязгать зубами и кидаться друг на друга. А потом перестанем лязгать зубами и кидаться друг на друга, и все на Элинии будет идти своим чередом, и память о безумных эллах, что подняли руку на Закон, быстро вымоется из Семьи привычными, каждодневными заботами о сборе багрянца и чистке зеркальных стен. Юуран нам только что объяснил, что тропы к мудрости бывают разные. Будем считать, что наша привела нас в тупик.

— Нет! — крикнул Верткий. — Нет, нет, так легко я не сдамся. Не для того получил я имя, чтобы покорно ждать конца пути.