Странные вещи творились в полдень. Слепящее море вздымалось, слоилось на пласты сущей немыслимости; коралловый риф и торчавшие кое-где по его возвышеньям чахоточные пальмы взмывали в небо, их трясло, срывало с места, они растекались, как капли дождя по проводу, множились, как во встречных зеркалах. А то земля вдруг вставала там, где никакой земли не было, и тут же на глазах у детей исчезала, как мыльный пузырь. Хрюша по-ученому развенчал все это и назвал миражем; а раз никто из мальчиков не мог добраться вплавь до рифа через лагуну, которую стерегли жадные акулы, то они просто привыкли к этим чудесам и их не замечали, как не замечали таинственных, дрожащих звезд. В полдень виденья сливались с небом, и солнце злым глазом глядело вниз. Потом, к вечеру, мираж оседал и горизонт, четкий и синий, вытягивался под низящимся солнцем. И опять водворялась прохлада, омраченная, правда, угрозой тьмы. Лишь только солнце садилось, тьма лилась на остров, как из огнетушителя, и в шалаши под далекими звездами вселялся страх.
Однако североевропейский распорядок занятий, игр и еды мешал вполне отдаться новому ритму, Малыш Персиваль залез в шалаш рано и так и не вылезал оттуда два дня, говорил сам с собой, пел, плакал – они даже подумали, что он тронулся, и это им показалось забавно. Вышел он из шалаша осунувшийся, с красными глазами, несчастный: с тех пор этот малыш мало играл и часто плакал.
Мальчиков поменьше теперь обозначали общим названием «малыши».
Уменьшение роста от Ральфа до самого маленького шло постепенно; и хоть казалось неясно, куда отнести Саймона и Роберта, каждый без труда определял, кто «большой», а кто «малыш». Несомненные малыши – шестилетки – вели особую, независимую и напряженную жизнь. Весь день они жевали, обрывая без разбора все фрукты, до которых могли дотянуться. У них вечно болели животы и был понос. Они невыразимо страшились темноты и в ужасе жались друг к другу. И все же они долгие часы проводили в белом песочке у слепящей воды, играя нехитро и бесцельно. Куда реже, чем следовало ожидать, они плакали и просились к маме; они очень загорели и ходили чумазые. Они сбегались на звуки рога, отчасти потому, что дул в него Ральф, а он по своему росту был переходное звено к миру взрослой власти; отчасти же их развлекали собранья.
А вообще они редко лезли к большим и держались особняком, поглощенные собственными важными чувствами и делами.
На отмели у речки они строили песчаные замки. Замки выходили высотою почти в фут, убранные ракушками, вялыми цветами и необычными камушками. Их окружало сложное кольцо шоссе, насыпей, железнодорожных линий, пограничных столбов, раскрывавших свой смысл лишь присевшему на корточки наблюдателю.
Малыши играли тут, пусть не слишком весело, зато пристально сосредоточась; и часто один замок строило не меньше троих.
Трое играли тут и сейчас – Генри был самый большой. Он был дальний родственник того мальчика с багровой отметиной, которого не видали на острове с самого пожара; но Генри ничего этого пока не понимал, и скажи ему кто-нибудь, будто тот улетел домой на самолете, он бы ничуть не смутился и тотчас поверил.
Генри сегодня почти верховодил, потому что прочие двое были Персиваль и Джонни, самые маленькие на всем острове. Персиваль был серый, как мышонок, и, конечно, не казался хорошеньким даже собственной маме; Джонни был складный, светловолосый и от природы задира. Но сейчас он слушался Генри, потому что увлекся игрой; и все трое, сидя на корточках, мирно играли.
Из лесу вышли Роджер и Морис. Они отдежурили свое у костра и теперь шли купаться. Роджер шагал прямо по замкам, пинал их, засыпал цветы, разбрасывал отборные камушки. Морис с хохотом следовал за ним и довершал разрушенье.
Трое малышей перестали играть и смотрели на них. Как раз те самые вехи, которые занимали детей сейчас, случайно уцелели, и никто не взбунтовался.
Только Персиваль захныкал, потому что ему в глаз попал песок, и Морис поспешил прочь. В прежней жизни Морису случилось претерпеть нагоняй за то, что засорил песком глаз младшего. И теперь, хоть рядом не было карающей родительской руки, Мориса все же тяготило сознанье греха. В мыслях невнятно пробивалось подобие извиненья. Он бормотнул, что пора и поплавать, и затрусил к воде.
Роджер задержался, глядя на малышей. Он не особенно загорел с тех пор, как оказался на острове, но темная грива, падая на лоб и шею, странно шла к угрюмости лица; и, прежде казавшееся просто замкнутым, оно теперь почти пугало. Персиваль перестал хныкать и снова стал играть – песок вымыло слезами. Джонни смотрел на него синими бусинками, потом взбил фонтан из песка, и Персиваль снова заплакал.
Генри надоело играть, и он побрел вдоль берега. Роджер пошел за ним, но держался поближе к пальмам. Генри брел далеко от пальм и тени – он был еще мал и глуп и не прятался от солнца. Он спустился к воде и стал возиться у края. Был прилив, могучий, тихоокеанский, и каждые несколько секунд вода в спокойной лагуне чуть-чуть поднималась. Кое-кто жил в самой крайней водной кромке – мелкие прозрачные существа взбегали с волной пошарить в сухом песке. Крошечными органами чувств они проверяли новое поле: а вдруг там, где во время последнего их наскока ничего не было, окажется еда – птичий помет, мошки, нежданные отбросы наземной жизни. Словно несчетными зубчиками небывалых грабель, они прочесывали и вычищали песок.
Генри не мог оторваться от этого зрелища. Он тыкал в песок палочкой, выбеленной, обкатанной, тоже оказавшейся тут по воле волн, и старался направить по-своему усилия маленьких мусорщиков. Он рыл в песке канавы, их заливал прилив, и Генри сталкивал в эти воды своих подопечных. Замирая от счастья, он наслаждался господством над живыми тварями. Он с ними разговаривал, он приказывал, понукал. Прилив заставлял Генри пятиться, наливал его следы и превращал в озера, где подданные оказывались в его нераздельной власти. Генри сидел на корточках у края воды, наклонясь, волосы свисали ему на лоб, на глаза, а дневное солнце градом пускало в него невидимые стрелы.
Роджер выжидал. Сперва он притаился за стволом толстой пальмы. Но Генри был так явственно поглощен своим занятием, что Роджер в конце концов совершенно перестал прятаться. Он вышел из-за ствола и оглядел берег.
Персиваль с ревом убежал, и замки достались счастливцу Джонни. Тот сидел среди них, напевал и швырял песком в воображаемого Персиваля. За ним Роджер видел выступ площадки и отсветы брызг – в бухте плескались Ральф, и Саймон, и Хрюша, и Морис. Он внимательно вслушался, но, кроме их криков, ничего не услышал.
Вдруг ветер качнул пальмы, так что дрогнули и забились листы. С ветки в шести футах над Роджером сорвалась гроздь орехов, волокнистых комьев, каждый – мяч для регби. Они тяжко плюхнулись вокруг, но в него не попали. Роджер и не подумал спасаться. Он переводил взгляд с орехов на Генри.
Пальмы росли на намывной полосе: и многие поколения пальм повытягивали из почвы камешки, прежде лежавшие в песке другого берега. Роджер нагнулся, поднял камешек и запустил в Генри, но так, чтобы промахнуться. Камень символом сместившегося времени просвистел в пяти ярдах от Генри и бухнул в воду. Роджер набрал горстку камешков и стал швырять. Но вокруг Генри оставалось пространство ярдов в десять диаметром, куда Роджер не дерзал метить. Здесь, невидимый, но строгий, витал запрет прежней жизни. Ребенка на корточках осеняла защита родителей, школы, полицейских, закона. Роджера удерживала за руку цивилизация, которая знать о нем не знала и рушилась.
Вода хлюпала. Генри насторожился. Он изменил своим тихим прозрачным малявкам и, как сеттер, нацелился на центр слоящихся кругов. Камни падали то по одну, то по другую сторону от Генри, и он послушно крутил шеей, но все не успевал застигнуть взглядом камень на лету. Наконец это ему удалось, и он стал весело озираться и искать, где же решивший его позабавить приятель. Но Роджер снова нырнул за ствол и прижался к нему. Он запыхался и жмурился. А Генри уже утратил к камням интерес и побрел прочь.