— Чтоб я сдохла! — расхохоталась Лицкая. — Ты разговариваешь, как следователь ГПУ! — Она вдруг погрустнела: — Знаешь, врать не стану. Отец торгует колбасой, я стою за прилавком. Вам полфунта? Пардон, самая свежая-с! Вам? Извольте-с. Хамство…

— Позволь, — изумилась Маша. — Если я не запамятовала, батюшка твой был камергером высочайшего двора?

— Тсс… — Лицкая шутливо приложила палец к губам. — Камергер дал дуба, а родился советский торгаш товарищ Лицкий. Папа отрекся от ключей, мундира и орденов. Он такой. Бал выпускной помнишь?

— Еще бы! — оживилась Маша.

— В тебя был влюблен Яковлев, помнишь?

— Яковлев… — Маша наморщила лоб. — Ну как же! Из царскосельского гусарского, да?

— Да, — Лицкая вздохнула. — Он убит, Вентулова. Под Перекопом.

«Ах, мадемуазель, — восторженно восклицал тогда Яковлев. — Вы такая… Вы такая… Слов нет, какая вы… А я, знаете, решил бросить военную службу. И знаете почему? Потому что я вижу — вы не любите военных!»

Маша закрыла глаза. Что он еще говорил? Не вспомнить… А она хохотала. До изнеможения. А почему ей было смешно? Не вспомнить… Ментик у него был красный. Ну, конечно же, — по форме полка, у них у всех красные. Убит. Возможно, кем-нибудь из товарищей Коли. Или нет? Впрочем, это уже все равно. А лицо? Да, какое у Яковлева было лицо? Не вспомнить…

— А потом, мы пошли к «Донону», помнишь? — щебетала Лицкая. — В блузках, эмансипе, помнишь? Ничего-то ты не помнишь, Вентулова. На тебя дурно влияет твой наверняка некрасивый муж, чтоб я сдохла!

— Где ты взяла эту дурацкую присказку? — раздраженно спросила Маша. — А муж мой — красавец! Глазищи… а цвет — как купол мечети, ясно тебе, Лицкая?

— Да все, все мне ясно! — счастливо улыбалась Лицкая. — А вот «Донон», видишь?

Они свернули с набережной Мойки и въехали на мост. Слева, в глубине двора, маячила вывеска ресторана.

— Зайдем? — подмигнула Лицкая.

— Ты с ума сошла! — Маша провела ладонью по своему пальто. — «Донон» теперь не для меня.

— Ну, положим, он и раньше был не для тебя, — высокомерно сказала Лицкая. — Ты, я знаю, выше «Астории» никогда не поднималась. — И, увидев, как нахмурилась Маша, заторопилась: — Я пошлая дура, прости меня, плюнь, — и за мной! Я угощаю! Все сметено могучим ураганом!

Она спрыгнула на тротуар и подала Маше руку:

— Сегодня я буду твоим кавалером, Вентулова. Вспомним молодость, чтоб я сдохла!

Они пошли в ресторан. У гардероба стоял величественный, как монумент, швейцар — весь в галунах, с раздвоенной адмиральской бородой.

— Чего изволят барышни? — осведомился он. У него были небольшие, близко друг к другу посаженные глаза, как у мыши, взгляд пристальный, цепкий.

— Ты, папаша, на полицейского осведомителя похож, — съязвила Лицкая. — Противный ты, прямо тебе скажу.

— Всякое дыхание да хвалит господа, — смиренно отозвался швейцар. — И осведомитель человек, барышня… Вы в залу пойдете или, может, отдельный кабинет желаете?

— Давай с большой ноги, — подмигнула Лицкая. — Займем кабинет.

— Чем промышлять изволите? — дружелюбно продолжал швейцар. — И велик ли нынче доход от вашего рукомесла?

Лицкая смерила его долгим взглядом и рассмеялась:

— Отомстил, черт с тобой. Квиты.

— Еще нет, — улыбнулся швейцар. — Латыняне говорят: возмездие впереди.

…Они заняли выгородку, отделенную от остального зала портьерой. Подошел сам метрдотель, подал прейскурант.

— Дорогуша, — сказала Лицкая. — Все самое вкусное в расчете на нашу комплекцию. И сухого шампанского. Спроворь! — Она весело потерла ладонь о ладонь и, перехватив изумленный взгляд Маши, сказала: — Все в прошлом, дорогая. Манеры — тоже.

Оркестр сыграл вступление, развязный конферансье с белым, словно обсыпанным мукой лицом томно сказал:

— Господа! И, конечно же, товарищи. Жизнь мимолетна, как взмах крыльев мухи. А муха, как известно, в секунду делает сто тысяч взмахов — ученые жуки это подсчитали, им все равно делать нечего. — Он подождал — не будет ли смеха? Но никто не засмеялся, и тогда конферансье продолжал: — Вечна в этом мире только любовь. И я предлагаю вам прослушать романс на эту вечную тему. Исполняет всем вам хорошо известный Изольд Анощенко!

На эстраду вышел певец — маленький, в кургузом пиджачке, с длинными, до плеч, волосами. Он поклонился публике и кивнул аккомпаниатору. Тот взял первый аккорд, певец сказал:

— Исполняется в который раз и все — по просьбе публики.

Он сложил руки у живота — ладонь в ладонь.

О, память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной,

глуховатым, но неожиданно сильным голосом запел он.

И часто сладостью своей
Меня в стране пленяешь дальной…

Маша переглянулась с Лицкой. Та вдруг погрустнела, опустила голову на сжатый кулак, сказала:

— Иногда мне кажется, что жизнь моя уже прошла, Вентулова. И все в прошлом… А разве она начиналась когда-нибудь, моя жизнь?

Я помню голос милых слов,

с чувством пел Изольд.

Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов…

— Небось теперь и ты не скажешь, чьи это стихи, — горько заметила Лицкая. — Все в прошлом, Вентулова. Все в прошлом.

— Стихи Батюшкова, — сказала Маша. — А музыку я не знаю. Ты не кисни, Лицкая. Все правильно — была одна жизнь, началась другая. Нам нужно не просто приспособиться. Нужно войти в эту новую жизнь. Войти! Ты постарайся это понять.

Маша обвела глазами зал. Нэпманы, буржуйчики с остатками капитала, просто случайные люди со случайными деньгами. Рвут зубами куриные ножки, с хлюпаньем запивают вином, и нет им никакого дела ни до новой жизни, ни до прекрасного романса. Они и в самом деле, как взмах крылышек обыкновенной мухи — сотая доля секунды — и пустота. А Лицкую жаль. Ей бы надо помочь. А как?

— Слушай, Лицкая, — сказала Маша. — Бросай ты свою колбасу! И фартук бросай — к чертовой матери, а?

— Ты думаешь? — недоверчиво спросила Лицкая. — А что же я стану делать?