— Правда, что там есть и юмористические, и трогательные, и объективные страницы?
— Да.
— А знаешь, как эти книги были написаны?
— Знаю: тобой, Эльсницем и Ралли вместе.
— Тут мало сказать, что вместе, — вмешался Ралли, — а важен метод. Прежде всего мы втроем поручили Эльсницу собрать материалы и изложить фактическую основу книги. Он это всегда прекрасно делает. Затем рукопись поступила к Жуковскому, едкий юмор которого ты уже знаешь, и он подпустил туда комических соображений насчет буржуазии.
— И рукопись увеличилась вдвое! — перебил его Саблин, многозначительно подняв вверх палец левой руки и как бы наставляя им меня на путь истинный.
— Ну я, — скромно заметил Жук, — делал, что мог. Только я завел разговор об этих книгах не для себя, а чтоб подчеркнуть совсем другое. После Эльсница и меня рукопись поступила к Рулю, чтоб он подпустил туда чувства.
— И она разрослась от этого втрое! — опять перебил Саблин, обращаясь ко мне с тем же серьезным, поучающим мою неопытность жестом левой руки.
— И ты, верно, сам заметил, — продолжал Жуковский, морщась, но как бы не слыша саблинских вставок, — что в наших коллективных сочинениях есть и фактичность, и юмор, и особенно много чувства.
— Да, да, — опять перебил его Саблин, не способный удержаться от острот ни при каких обстоятельствах. — Эти книги производят поразительное впечатление. В читателе против его воли перемежаются все чувства. Читая место Эльсница, он делается страшно серьезен и глубокомыслен, потом, перебежав на строки, вставленные сюда Жуком, хватается за бока от неудержимого порыва смеха, а затем, попав на строки Руля, вдруг чувствует, что слезы умиления ручьями льются из его глаз. Так чтение это перебрасывает его все время от одного ощущения к другому.
Тут, заметив, что лица обоих авторов начали сильно передергиваться нервными гримасами, Саблин сказал им обычным естественным тоном:
— Не сердитесь! Я же шучу! Вы ведь знаете, уж такой мой язык. Конечно, обе ваши книги вышли очень хорошие!
Те промолчали.
— Так ты, Руль, — обратился он специально к Ралли, — смотри же, подпусти и теперь как можно больше чувства, чтобы слезы лились рекою у читателя!
Ралли скромно взял письмо Клеменца и пошел домой писать, не особенно, по-видимому, довольный саблинской характеристикой «Парижской коммуны» и «Сытых и голодных». Но она до известной степени была верна: коллективное творчество редко придает однородность книге.
На следующее утро, едва собралась наша редакция, явился и Ралли с листком исписанной бумаги, нервничая до того, что у него по временам не хватало дыхания для окончания начатой фразы, и стал читать нам свое произведение. Начало его было составлено из обычных общих фраз, сделавшихся уже шаблонными в заграничной литературе. В средине было написано:
«Беззубые судьи стали спрашивать у Малиновского:
— Правда ли, что ты хотел убить царя?
— Неправда, — ответил Малиновский, — незачем мне было убивать царя. Не один царь причина народных страданий, не было бы царя, баре да купцы все же продолжали бы властвовать над народом... Не царя убивать надо, а идти всякому да правдивому человеку на заводы да фабрики, в деревни, села и города сговаривать народ на общее дело. Надо думать с рабочим народом общую думу, надо думать о том, что надо делать, чтоб освободиться от сытых? Как вести это дело? Такова моя дума, — говорил Малиновский сенаторам. — Я заранее знаю, что в ваших сытых умах не найду честности. У сытых нет правосудия, потому что нет правды. Вашу честность я презираю! Судите меня по вашим законам, но, куда бы вы меня ни послали, везде и всегда я стану сговаривать голодных на борьбу с барами, царем и купцами!»[64]
После этого была нарисована яркая картина остолбенения сенаторов от такой речи «простого рабочего» и сообщение, что суд приговорил его к семи годам каторги.
Я не успел еще прочесть письма Клеменца, которое вчера тотчас же унес с собой Ралли, но мне сразу показалось, что слова Малиновского сочинены здесь же, в Женеве.
— Речь сообщена Клеменцем? — спросил я, протягивая руку за его письмом.
— Конечно, нет! — ответил Ралли. — Она восстановлена мною.
— А что же пишет Клеменц?
Я взял письмо и прочел место о Малиновском. Там было просто сказано:
«Движение вступило наконец на верную последнюю дорогу. За него взялись сами рабочие. Недавно в Петербурге при закрытых дверях особое присутствие Сената осудило на семь лет каторги рабочего Малиновского. Он держал себя твердо, никого не выдал. Вот они выходят на сцену истинные деятели, один из которых стoит тысячи наших интеллигентов!»
Это было все. На меня напало сильное сомнение.
— Как же ты, Руль, мог восстановить речь на суде, когда тут не приведено даже ее содержания? А вдруг Малиновский говорил что-нибудь другое?
— Но что же другое мог он говорить? — возразил Ралли. — Ведь мы же знаем социально-революционные убеждения! Ничего другого он не мог сказать! Конечно, мы здесь не гонимся за соблюдением каких-нибудь «но» или «и», но содержание мы всегда можем восстановить с полной точностью.
— Конечно, и я говорю не о стенографической точности со всеми знаками препинания, — возразил я, — но вдруг и содержание было совсем не такое?
— Ну что же, если ты недоволен моим изложением, напиши сам лучше, — совсем обиженно ответил он, — я сейчас же разорву свое.
И он нервно приготовился рвать свой листок.
— Да полно же, Руль, — воскликнул я, хватая его за руку. — Разве я больше тебя знаю об этом? Я ровно ничего не хочу писать! Я только боюсь, как бы нам не промахнуться.
— Но промах здесь невозможен, — поддержал Жуковский своего приятеля. — Руль ведь правильно говорит, что, будучи социалистом-революционером, Малиновский не мог по сущности сказать ничего другого. А мы гонимся здесь только за сущностью.
— Да! Да! Конечно! — воскликнули один за другим Саблин, Гольденберг и приглашенный на совещание Грибоедов. — Сущность речи изложена здесь превосходно, и, раз ты не можешь представить ничего взамен изложения Руля, мы должны напечатать его статью!
И статья была тотчас же отдана в набор. Она была помещена на первой странице под названием: «Слесарь Марк Прохоров Малиновский», и так как остальной набор был уже давно готов, то номер с нею вышел на третий же день и был направлен Зунделевичу в Кенигсберг для немедленной отправки в Россию[65].
Прошли две недели.
Мы снова заседали вечерком в своей обычной задней комнатке кафе Грессо, как вдруг почтальон принес письмо, адресованное в этот ресторан для Саблина.
— От Клеменца, господа, — воскликнул он с ударением, так как Клеменц тогда пользовался особенным уважением, и, распечатав, начал читать вслух:
«Пьяны вы, что ли, были все в редакции, или у вас всех одновременно случился припадок острого помешательства, когда вы печатали в «Работнике» целую речь от имени Малиновского? Что с вами было? Он на суде ровно ничего подобного не говорил, да и вообще не произносил речей. Когда первоприсутствующий спросил его: "Признаете ли вы себя принадлежащим к социалистам-революционерам?" — он только ответил: "Да", — и этим все кончилось. Он даже отказался от последнего слова. Откуда же все это взяли? Кто вас так жестоко мистифицировал?»
Тут у Саблина запершило в горле, и он остановился.
«Вот так ловко восстановили мы речь, которой никогда не слыхали!» — мелькнуло у меня в уме.
Ралли сидел красный до ушей.
— Но Клеменц сам виноват! — воскликнул наконец он. — Если Малиновский не говорил того, что мы напечатали, то как же мог он утверждать, что с этого процесса начинается новая эра социально-революционного движения, что один такой рабочий стоит тысячи интеллигентных? Он сам мистифицировал, а теперь сваливает вину на нас.
64
См. «Работник», 1875, № 2 (в рукописном отделении Академии наук). — Н. М.
65
Крестьянин М. М. Малиновский (Ярославской губ.) с 15-летнего возраста работал в Петербурге в мастерской медника. С 1870 г. работал на Семянниковском заводе за Невской заставой, вел среди товарищей пропаганду. В ноябре 1873 г. арестован и в октябре 1874 г. приговорен к каторжным работам на 7 лет. Умер в Белгородской каторжной тюрьме в 1877 г.