Раздосадованный, но неспособный сломить необузданную приверженность Медарда, Петр пристроил его на место штабного писаря и по возможности стал избегать его, уклоняться от взглядов, с какими молодой адепт молил о дальнейших поучениях и толкованиях. У Медарда оказался отличный почерк, и он добросовестно, к полному удовлетворению военного начальства, исполнял свои новые обязанности, в остальном же не интересовался ничем, не думал ни о чем, кроме как о проблемах Правды, Разума и Справедливости, сей атеистической Троицы; проблемы эти гвоздили его мозг с такой настоятельностью и необузданностью, что Петр невольно заподозрил милейшего Медарда в лицемерии и в том, что хитрый малый водит его за нос и всласть над ним насмехается. Но вскоре он убедился, что нет ничего более далекого и чуждого угрюмой натуре Медарда, чем легкомысленное отношение к чему-либо, — Медард страдал не просто недостатком, но полным отсутствием чувства юмора и иронии. Ибо случилось следующее.

Однажды вечером сидел Петр один дома за бокалом доброго белого вина и любовался в окно на пышную крону старого ясеня, желто-красным костром пылавшего в мягком свете сыроватых осенних сумерек. И тут его посетил — вернее, прорвался к нему, ибо Петр приказал слуге не пускать молодого безумца, — Медард, терзаемый новым сомнением, зародившимся в его воспаленном мозгу: а что, если рационалистический атеизм, в котором он, Медард, решил стать последователем Петра, пригнет человека к земле? Другими словами: отрекшись от Бога, не утратит ли человек силу и мужество совершать то прекрасное и возвышенное, что составляло славу его и очищало от плотской мерзости, то есть способность к мученичеству и самопожертвованию?

Петр, приведя себя в приятное расположение духа двумя-тремя глотками вина, ответил с улыбкой, что никогда не усматривал ничего прекрасного и высокого в самоистязаниях пустынников и так называемых анахоретов, живущих в пещерах и питающихся кореньями и гусеницами исключительно по той причине, что они воображали, будто тем самым обеспечат себе спасение души, то есть по причине сугубо эгоистической. В отличие от них знаменитое самопожертвование спартанцев у Фермопил, с их заветом: «Путник, ступай, возвести лакедемонянам — мертвыми мы полегли, как повелевает закон», было совершено ими без всяких религиозных видов, без какой-либо надежды на посмертное вознаграждение, а просто потому, что нужно, необходимо и порядочно подчиняться законам своей страны независимо от того, одобряем мы их или нет, — под чем, в его нынешнем состоянии духа (тут Петр улыбнулся), Медард несомненно подписался бы тоже. Или вспомним пример Сократа, который, вместо того чтобы бежать из темницы, как его уговаривали друзья, остался и принял смерть, хотя приговорен был несправедливо. Однако нет нужды ходить за примерами так далеко.

И Петр поведал юноше — уши которого покраснели от волнения — о трагедии своего отца Янека Куканя из Кукани, благородного человека, преданного идее приносить пользу человечеству, чьей мрачной, пахнущей серой мастерской Петр в детстве необоснованно брезговал, но в память которого до сих дней носит — и будет носить до смерти — его перстень с изображением змеи, кусающей собственный хвост. (Здесь Петр с большим трудом отбился от Медарда, который порывался ухватить его левую руку, чтобы облобызать перстень алхимика, до сих пор им не замечаемый.) Когда же Петр довел рассказ до страшной сцены допроса у императора Рудольфа, когда пан Янек, чтобы не выдать императору тайну Камня, пронзил себе сердце стальным острием циркуля, Медард тихо сполз с кресла и остался недвижим, потеряв сознание. Петр расстегнул ему куртку и увидел маленькую кровоточащую круглую ранку в левой части его груди, в области сердца, примерно в том месте, куда в грудь пана Янека вонзилось острие.

Врач, вызванный к Медарду, долго качал головой по такому случаю. Если б Медард не был молодым и, несмотря на малый рост, по виду здоровым человеком, можно было бы предположить, что это — стигмат, вызванный религиозным экстазом. В этом безумном, свихнувшемся городе такие случаи бывали, особенно в последнее проклятое время, но только у девочек переходного возраста или у истерических женщин в пору климакса. О том, что это случалось и с мужчинами, он, врач, знает лишь понаслышке, точнее сказать — из легенды о святом Франциске Ассизском. Но и тогда, как всем известно, стигматы появлялись главным образом на руках и ступнях, в тех местах, за которые Христос был прибит гвоздями к кресту, но никак не одиночным образом на груди.

Затем врач пустил Медарду кровь и тем привел его в сознание.

— Стало быть, у веритариев объявился свой мученик! — прошептал молодой человек, едва обретя способность речи, и на лице его появилось выражение экстатического блаженства.

— Кто это — веритарии? — спросил Петр.

— Это мы, идущие за вами, Учитель, — ответил Медард, впервые обращаясь к Петру другим словом, чем «господин поручик». — Мы, которые есмь теми, кем будем.

И он удалился, еще пошатываясь.

Таким-то образом и убедился Петр в том, что Медард вовсе не лицемер: никакой самый заклятый лицемер не согласится, чтобы ему, в интересах его лицемерия, отворяли кровь.

Беспорядки в Магдебурге не прекращались, но приобретали новый характер и новые формы, стремящиеся к тому, что теологи называют «предварительной ступенью совершенства», то есть к упрощению. Прежде всего с изгнанием католических монахов ослаблена была партия конвертиторов, сиречь «Ruckkehrer», или «возвращенцев», этих раскаявшихся овечек в черном, покорно принимавших удары справа и слева, от «рыбаков» и от фиделистов. Кое-кто из «возвращенцев», видя безвыходность своего положения, тихонько вернулся к лютеранам, другие скрылись из города, третьи засели в тишине и безопасности своих жилищ; их становилось все меньше, значение их и интерес к ним падали, и в конце концов они исчезли, словно их и не бывало.

В ту пору императорские войска под командованием генералов Тилли и Паппенхайма осадили Магдебург и начали обстреливать его из тяжелых орудий, бросая бомбы в его стены и укрепления и засыпая город зажигательными снарядами, прозванными «горячая сковородка», «чертов котел», «хвост дьявола», «комета», «отрыжка дьявола», «адская звезда» и тому подобное; насколько мы можем уразуметь, это было нечто вроде петард, какие во время карнавалов бросают под ноги людям веселья ради, только огромных размеров; снаряды эти способны были поджечь целые дома. Если такой снаряд Люцифера падал где-нибудь на улице или на крыше дома, желательно было, чтобы кто-нибудь из оказавшихся поблизости был не трусливого десятка да имел бы под рукой двух-трех здоровенных помощников, чтобы наброситься поскорее на эту дымящуюся, стреляющую искрами пакость с мокрыми одеялами, тряпками, тулупами, и давить ее, душить, наваливаясь на нее брюхом и задом, чтобы она задохнулась от недостатка воздуха и погасла, ибо всему сущему, явилось ли оно с неба или из пекла, необходимо дышать. И люди бешено боролись с этими хитроумно сконструированными устройствами. Иной раз побеждал человек, другой — такое устройство, иногда борьба сводилась вничью — человеку удавалось погасить зажигалку, но сам он платился за это болезненными ожогами. Поэтому на первых порах осады на улицах Магдебурга было много людей с явными следами ожогов; тогда и те, кому ни разу не пришлось войти в соприкосновение с «зажигалкой», почли делом чести и доброго вкуса приспособиться к новой моде. Девушки ходили с полуобгоревшими косами, матроны — с опаленными бровями и прическами, пряча их под прожженными покрывалами, дырявыми, как разорванная паутина; кавалеры носили полуистлевшие жабо, а усы и бороды их «страдали» отнюдь не симметрично — у этого, к примеру, отсутствовал левый ус, у того обуглился кончик бороды, у третьего пригорели бакенбарды; у четвертого в прожженную на рукаве дырку виднелось голое тело.

Кстати, о модах: в ту же пору фиделисты, сначала женщины, а там и мужчины, сбросив свои обычные одежды, облеклись в траур, так что «возвращенцы», и прежде-то ходившие в черном, перестали от них отличаться, а постепенно перестали от них отличаться и «рыбаки», ибо то обстоятельство, что немецкий Магдебург осаждают и обстреливают немецкие же войска, нанесло тяжкий удар по их воинствующему патриотизму. «Рыбаки» не распевали больше героических песен и не вышагивали бодро, вызывающе, грудь колесом, но уподобились по одежде фиделистам и «возвращенцам», так что все теперь смахивали на загробные призраки.