— Может, пальчики? — спрашиваю. — Дактилоскопия? Древний метод, но эффективный же?

Люлю меня за руку взял и головой качает.

— Нет, — говорит, — громила, пальчики не пройдут. С тех пор, как вы с Дэном горели в том ангаре — много ли тех папиллярных линий у тебя осталось? Ладонь, как у куклы…

— Что ж делать? — спрашиваю. Расстроился.

Откинул златой локон с плюшевой мордочки, покусал коготок — и говорит:

— Надёжнее всего генетическая экспертиза, но долго и дорого. А я могу по идентификационным точкам на черепе прогнать. Точность — девяносто девять процентов с мелочью.

— Ладно, — говорю. — Давай по черепу. Но генетическую мы тоже сделаем. Для абсолютности.

Выдрали мы у меня клок волос, кусочек ногтя отрезали, заклеили всё это в конверт, конверт Люлю к исходящей почте положил, сделал заказ в «ГенАналитик» — и с моей кредитки сняли вперёд изрядную плату за проверку. А потом мы с Люлю отсканировали мою физию, отметили на моей черепушке эти самые точки — и прогнали по всем поисковикам. Люлю своё дело знал, в сетях — как рыба в воде. Получаса не прошло, как высветился в интерполовской базе мой пресветлый лик.

Почти что мой. Но не совсем.

Морда какая-то потрёпанная, как будто старше выглядит, под глазами синячищи, сами глаза, даром что натуральные — как у ошалевшего окуня. Волосы клоками — и чёлка выкрашена в зелёный цвет с блёстками. И корпус поменьше, чем у меня, раза в полтора, зато костюмчик шикарный, ничего не скажешь. Как у политика или телеведущего.

— Чё?! — говорю. — Это я, что ли?!

Люлю смотрит скептически, но выдаёт:

— Совпадение — по десяти точкам из пятнадцати. И семи хватило бы для идентификации. Ты.

— Ну и что это за ком с горы? — спрашиваю.

А у Люлю его мордочка плюшевого котика расплывается. Улыбнуться, значит, соизволил.

— Имя — Хербиус Неживой Мыш Саторини. Возраст — тридцать два года на момент смерти. Профессия — выдающийся поэт и художник-авангардист. Трагически погиб во время террористического акта в Арт-Галерее, где представлял собственную последнюю выставку «Солнце и трупы пылесосов». Тело было завещано Институту Трансплантологии, где и разобрано на биологический материал. Памятная доска с именем господина Саторини находится в зале Славы Арт-Галереи. Доволен?

Нокдаун.

— Распечатать портрет? — спрашивает.

— Валяй, — говорю. — Всё равно.

А сам думаю: вот ведь… Это же надо такое имя иметь — Хербиус. Что это за имя? И почему погоняло у него — Дохлый Мыш? Нет, ну ясно, что сейчас неживой, но ведь тогда-то шевелился ещё? Выдающийся поэт, а? Да ещё и художник… а я думал, что рисовать не умею…

А Люлю мне тем временем распечатку подаёт. С моей пока ещё человеческой физиономией.

— Рад, — говорит, — оказать услугу, господин Саторини. Желаю возвращения памяти и новых творческих успехов — как в поэзии, так и в живописи.

А я киваю, глупо улыбаюсь и думаю: немного же от моих мозгов осталось. Ни одного стишка за два года не сочинил, дубина, вышибала несчастный. Только бы морды бить, а чтобы подумать о прекрасном — этого нет…

Чего я так странно выставку назвал: «трупы пылесосов»? Что это за картины? Эх, талантливым был перцем, необъяснимым… Не таким, как прочие. Ну, ничего, думаю. Теперь знаю, что вспоминать.

Жизнь-то моя настоящая — картины, стихи… поклонницы, может быть… Вот прозябаешь, как свинюк в берлоге, и не знаешь, что в тебе, быть может, гений дремлет.

К своим я торжественно пришёл. Распечатку показываю.

— Во, — говорю, — видали? Я — гений. Знаменитый художник и поэт. Хербиус Саторини, поняли, да?

У Дэна глаза чуть не выскочили, когда фотку увидал.

— Шикарный чувак, — говорит. — Сразу видно, что гений: явно канифолил без просыху и коксой занюхивал. То-то у тебя половина потрохов синтетические.

А Мида всплеснула лапками:

— Ах, не может быть! Я никак не ожидала, что ты — такая удивительная и духовная личность!

— Ну, чего, — говорю. — С Дэна спрос небольшой. Он из всех стишков знает только те, что в сортирах над писсуарами пишут. Но ты, Мида, книжки читаешь иногда… скажи, встречала? Стихи мои, а?

Мида глазки опустила долу.

— Нет, — говорит. Смутилась. — Не буду врать, Хербиус, серое я существо… да ты же знаешь, откуда Дэн меня забрал. Где мне такое авангардное искусство знать… но я обязательно почитаю.

— Хе, — говорит Дэн. — Мы все ещё почитаем твои стишки, если уж ты их кропал. Но прежде — не сходить ли нам в музей, а? Типа культурной программы. В стишках я слабо разбираюсь, но на картине сразу понятно, что к чему.

Я под ингибитором эмоций почесал. Бедная моя память о музеях никак не подсказывала. Неродное какое-то место, хоть тресни. И я подумал, что кабаки мне и при жизни были ближе. Творческая личность, в конце концов!

Но Миде идея понравилась страшно. Она тут же ускакала пудрить носик и выбирать туалет, чтоб идти культурно развлекаться. А я стоял и пытался вспомнить свои стихи.

А в голову лезло то «быть или не быть», то «я помню чудное мгновенье», то «ничто не ново под солнцем». И я преотлично отдавал себе отчёт, что всё это не мои стихи, а я по телеку слыхал. А свои — как отрезало. Туман — и всё.

А Дэн ещё подначивает:

— Ну хоть один стишок-то почитай?

— Да отвали ты! — рявкаю. — У меня мозги начисто промыты. Не то, что целый стишок, а ни одной строчки вспомнить не могу. Вообще позабыл, что стихи сочинял.

А Дэн:

— Ну и ляд с ним. Ты давай сейчас сочини! Новый!

Приехали.

Знать бы ещё, как это делается… Подумал немножко — никак приличные слова в рифму не складываются. А то, что складывается, разве что над писсуаром можно нацарапать.

— Я, — говорю, — разучился, похоже. Может, если старые стихи почитаю — вспомню?

Дэн говорит:

— Давай поглядим, пока моя старуха пёрышки чистит, — и разворачивает свою домашнюю информационную базу.

Открыта на порнухе, ясное дело. Но мы вышли на литературный портал и разыскали там профиль господина Саторини. С моим портретом в скорбной рамке и голограммой галереи, развороченной в копоть. И толпа поклонников там расписалась, что я умер, как настоящий поэт, и что вечная мне память в живых созвучьях.

А дальше там были стихи. И теперь уже у меня чуть глаза не выскочили.

Первое, что мы открыли — крепкое словцо, одно, было написано много раз, ёлочкой, на целую страницу. И Дэн заржал и сказал, что теперь верит — я точно Саторини, но такие стихи он и сам может сочинять целыми томами.

А мне почему-то стало ужасно неловко, даже в жар бросило.

— Это я так, — говорю. — Шутки ради.

Дэн на это только хмыкнул:

— Ну-ну. Давай дальше поглядим.

Поглядели. Пока Мида одевалась, мы прочитали ужасно много стихов, они были написаны то ёлочкой, то крест-накрест, то по диагонали, состояли из очень понятных слов, но оказались даже не ругательными, а так. Совсем никак. Просто слова.

А рифма попалась только один раз: «Давным-давно — говно».

И всё это время мне хотелось выжечь себе глаза и провалиться сквозь землю. Зато Дэн очень радовался. Говорил, что он тоже поэт, не хуже меня — и точно, выдавал рифмы, которые гораздо оригинальнее звучали.

Когда Мида вышла, вся в розовом, и в розовом боа из искусственных перьев, и в туфлях на золотой подошве, и засыпанная золотой пудрой, я уже сильно жалел, что сказал им про Саторини. Мне было дико стыдно, в жизни не было так стыдно.

И когда Мида спросила: «Ну, мальчики, как стихи?» — я сделал морду, как на той фотографии, и сказал:

— Я чего-то разочаровался в этом деле. Не хочется больше стихов писать. Пойдёмте лучше смотреть картинки.

.

В Арт-Галерее было полно народу, но на нас глядели, как на диво. Оно и понятно: боевых киборгов тут не водилось, не то место. Зато генномодифицированных или трансформов толкалась пропасть: и девицы, переделанные из парней, и парни, недоделанные до девиц, и дамочки с имплантатами везде. И пожилые господа с пластмассовыми лицами и искусственной сединой, а с ними — искусственные создания непонятного пола с периферией, замаскированной под пирсинг. И детки с мрачными глазами старых ведьм. И какие-то эфемерные, манерные, бледные существа вяло переставляли длиннейшие ноги и посматривали на публику из-под тяжёлых век — взгляды у них были такие, что оторопь брала.