В результате старения так или иначе нарушается асимметрия двух полушарий головного мозга, их направленность на выполнение несходных заданий (неважно, как функции семисфер определяются в нейрологии9). Забегая по ту сторону фундаментальных противопоставлений, старость создает свой собственный универсум, в котором гасится разница между материальным (деградирующим в данный момент телом) и имматериальным (мыслительным возвращением к минувшим годам), между линейностью и реверсируемостью времени, между анизoтропностью времени и изотропностью пространства, между интимным пространством (где «я» коммуницирует с собой и себе подобными) и публичным (где «я» отчуждается от себя). В эпилоге своего развития человек и концентрирует в себе личностное становление, и отпадает от него, приспосабливаясь к окружению, делаясь конформистом, принимая возобладавшие в социокультуре настроения, даже если он не согласен с ними. Бывает, что и пожилые люди бунтуют, выламываются из уединения в своем универсуме. В декабре 1990 года я видел марш голодных пенсионеров на Невском проспекте. Но то был протест во спасение прошлого, бывшего до горбачевской перестройки более или менее комфортным, а не экспериментальный рывок в неизвестное. По поводу старческого конформизма мне резонно укажут на прямо ему противоположное властолюбие многих из тех, кто входит в заключительную фазу жизни. Пятый акт жизненной драмы внутренне противоречив. Самосохранение разыгрывающих его лиц выбирает между двумя поведенческими стратегиями, защитно-адаптивной и наступательно-авторитарной, между двумя императивами: «подчиняйся всем!» vs. «подчиняй всех!».

Чем совершеннее социальный мир, рисуемый человеческой фантазией, чем менее он нуждается в поступательных замещениях, тем большее признание получает в нем итоговый возраст. Старейшие члены общества возглавляют у Томаса Мора семейные союзы, а у Томмазо Кампанеллы обучают молодежь и следят за тем, чтобы она строго соблюдала правила идеального общежития. Николай Федоров превзошел своих предшественников-утопистов, мечтая об обществе, в котором сыновья посвятят себя делу воскрешения усопших отцов. В утопиях социальная история исчерпывает себя и уподобляется той персональной, что упирается в старость. Утопии снимают оппозиции, как и сознание в немощном теле, избавляющееся от чрезмерных напряжений.

В том универсуме, где стерта асимметрия, постепенно сходит на нет и наша всегдашняя нужда в размежевании истины и лжи. В духе экзистенциалистской философии и театра 1930—1950-х годов Янкелевич полагал, что в старости люди открывают для себя «внутреннюю абсурдность жизни»10. Так ли обязательно это разочарование? На исходе лет мы выясняем, что при всей своей разительной истинности смерть не низводит оппозитивную ей жизнь до ложной, не отменяет фактичности того, что испытало автобиографическое «я». У дифференциации правды и фальши более нет эмпирического критерия. Как прибегать к нему, как сверять субъектное и объектное, если наше отсутствие в действительности, которое вот-вот настанет, столь же непреложно, как и наше присутствие? Коль скоро противоположение перестает служить опознанию истины и лжи, оба эти полюса подвергаются отрицанию и их место занимает категория смысла, который нельзя ни верифицировать, ни фальсифицировать. Эпизодическая память то и дело отказывает у людей в летах, но семантическая (хранительница идей) не изменяет им. Ревизуя традицию, тянущуюся от учения Готтлоба Фреге («Sinn» у него коннотирует указаниe на предмет – «Bedeutung», о чем подробнее в следующей главе), можно сказать, что у смысла нет прямого референтного значения, что он ценен сам по себе, что он не выводим из чувственного опыта. Напротив, смысл канализует и программирует практику. Он предпослан архаическому одушевлению природы, искусству, теогонии и многому другому – им проникнута вся социокультура. Жизненный срок для обретения смыслом самотождественности – старость. Вот еще одна причина, по которой старость смешивается с мудростью. Но так ли уж мудро – верить, а не проверять? Один из оппозитивов смысла – бессмыслица, разуверение. Суждение Янкелевича односторонне. В старости мы и конструктивны, и деструктивны: смысл, поднимающийся над самой истиной, кульминирует в нас, однако, не доказуемый опытным путем, он оказывается принципиально низвергаемым в абсурд, в ничто, делается преходящим – вместе с нами.

Человек – носитель смысла во всех своих возрастах. Но когда жизнь остается за плечами, смыслу, которым мы обладаем, более не приходится конфронтировать с бытием, потому что он противостоит теперь только небытию. Своей автоидентичности он достигает там, где у него нет иной альтернативы, кроме ничто. Позднее я постараюсь показать, что смысл был бы невозможен без церебральной асимметрии и что он – вместе со всей порожденной им социокультурой – субститутивен по своей сути. В том случае, однако, если он равен себе и только себе, функциональная разность, которой характеризуются левое и правое полушария мозга, нейтрализуется, а заместительная работа, производимая интеллектом, становится невыполнимой. Старость – akmé смысла и его тупик.

2.

Итак, старение блокирует субститутивно-креативные способности человека. Погруженные в самодостаточный смысл, пожилые люди испытывают затруднения из-за ослабления органов восприятия, во многом теряют непосредственный контакт с действительностью, страдают апраксией. С другой стороны, такое погружение означает, что человек попадает в свой собственный, только ему данный универсум, в некий хронотоп, минимально соответствующий внешней среде, вытесняющий ее и овеществляющий себя, словно бы он был ею.

Как ни парадоксально, социокультура закладывается так, что отвечает на своей ранней стадии самому позднему периоду в развитии индивида11. Дух появляется на свет из увядающего тела. Фиксированному на самовоспроизводстве мифоритуальному обществу довлеет застывшее, непреобразуемое прошлое, как если бы все члены такого коллектива стояли у последней жизненной черты. Культ предков органичен для тех, кто занят по преимуществу осовремениванием давнего, делающегося всегдашним. По образцу старческого сознания становящаяся социокультура преодолевает разного вида асимметрии, организуется ли архаическое общество фратриально, институционализует ли оно обмен дарами или озеркаливает себя в природе, населяя ее духами и придавая ей тотемный характер. В pendant к целокупному самосознанию пожилых лиц первосоциум тотален, не допуская отступлений от своих обычаев, карая нарушителей табу. В другом месте я писал о том, что архаический человек бытует-из-смерти (и прямо противоречит хайдеггеровской формуле «Sein-zum-Tode»)12. Он слепо верит в фундирующий его мировоззрение миф, сколь бы невероятны ни были рассказы о Творении, так как стоит в жизни на той же постмортальной позиции, что и любой нарратор, располагающийся по ту сторону своего повествования, выдумано оно или нет. Миф – правда, а не фикция, потому что его реципиенты находятся там, откуда ведется рассказывание всякой истории, – за гранью текущего времени. Бытие, осуществимое даже в смерти, неистребимо, оно вершится в ином мире, который наличествует, однако, здесь и сейчас. Синильность начальной социокультуры имеет спасительную функцию, предназначена нейтрализовать страх, испытываемый людьми перед лицом ничто. Крайняя воинственность многих родо-племенных союзов подчинена той же танатологике, что и старческая агрессивность, опрокидывающая вовне агональное состояние, в котором находится личность на гибельном пороге. Война, косящая без разбора своих участников, загоняющая их в промежуток между «быть» и «не быть», – изобретение стариков.

Зарождающаяся в неолите, в аграрных союзах социокультура стартует с того пункта, в котором индивидуальный психизм утрачивает мощь, в котором в свои права вступает абсолютная субъектность – sensus unversalis. Несмотря на локальную вариативность, все ранние общества поразительно сходны по глубинно присущему им смыслу именно по той причине, что растут из уничтожения отдельной личности, одинаково устраняют расхождения между сознаниями, уединяющимися в персональном психизме.