Козырнув вахтенному офицеру, прошел старший боцман. Павел Петрович Свиридов обходил корабль, осматривая его после учений. Хоть он и знал, что все сделано «по чести», но усидеть в своей каюте не мог. Хотелось отвести душу с матросами, поговорить о доме, ругнуть английские порядки. А потом вдруг, не дай бог, какая оплошность! Нет! Такого боцман не мог допустить, да еще в чужой стране. Свиридов считал, что «клиперок» — частица России. И уж она-то, эта частичка его родины, здесь, на чужбине, должна выглядеть в полной форме.

Пышноусый, приземистый, с непомерно широкой грудью, на коротких кривоватых ногах, боцман словно катился по палубе. Он с озабоченным видом поглядывал на матросов, не спеша заканчивающих приборку палубы, драивших медные пластины на ступеньках трапов, поручни, укладывающих концы в красивые бухты или уже закончивших приборку на своем участке и теперь «точивших лясы». Заметив такую праздную группу, боцман окидывал ее молниеносным натренированным взглядом из-под нависших бровей, а заодно и всю окрестную палубу, ухитряясь увидеть на ней все до мельчайших подробностей, и по его широкому медно-красному лицу, выдубленному ветрами и солнцем всех широт, мелькало что-то похожее на улыбку. Полнее выказывать свое расположение Павел Петрович считал недопустимой слабостью, которая может плохо повлиять на его матросов и даже привести к самым ужасным последствиям.

Палуба отливала матовой белизной, сверхчистота которой еще больше бросалась в глаза благодаря угольно-черным линиям пазов между тиковыми досками, залитыми варом. Сверкала на солнце медь поручней на трапах. Канаты были уложены в бухты так, как будто их никогда больше не придется разворачивать; дубовый планшир фальшборта, в меру протертый олифой и лаком, отливал медовой желтизной.

Фок-мачта, особенно ее верхняя часть, привлекла внимание боцмана больше других сооружений на палубе клипера. Он остановился, задрав голову, подбоченясь и широко расставив ноги.

— Ишь ты, чертенок, — пробормотал он и улыбнулся так широко и простодушно, будто увидел внука, играющего на пригорке.

На фор-марсе — крохотной площадке, устроенной на головокружительной высоте, — примостился Лешка Головин. Юнга сидел, свесив ноги с марса и держась руками за ванты, разглядывая порт и город. Как ни благоволил боцман к мальчишке, но это был непорядок. Хотя Лешке и разрешили сегодня работать на фок-мачте в паре с марсовым матросом Зуйковым, отбой учений давно сыгран, и юнга должен находиться на палубе. И все же боцману не хотелось лишать мальчишку удовольствия — очень уж, должно быть, красив был город и все вокруг с такой высоты.

— Эй! На фор-марсе!

— Есть на фор-марсе! — донесся сверху звонкий голос Лешки.

— Не зевать!

— Есть не зевать!

— Как там, не возвращается вельбот?

— Еще нет!

— Смотреть!

— Есть смотреть!

Павел Петрович покатился к баку, где его, притихнув, ждали матросы; они улыбались, поняв незамысловатую хитрость боцмана.

— Лясничаете?

— Такое наше дело, Петрович, — ответил за всех Зуйков и, протянув кисет, спросил. — В чем матросу удовольствие? — И сам ответил: — Покурить и еще душу отвести с друзьями. Кури, Петрович, нашего.

— Не откажусь. У тебя табак хоть ворованный, да всегда неплохой!

— Вот потому и неплохой! Свой-то подешевле норовишь приобрести, а когда уворуешь, то выбираешь получше, ведь не враг себе.

Во время стоянки в американском порту Зуйков вернулся с берега пьяный, волоча огромную связку вирджинского табака, и уверял, что это подарок от «союзников». Командир лишил Зуйкова берега на весь рейс, табак приказал «списать» за борт, что и было сделано с величайшей неохотой.

— Ох, Зуйков, Зуйков, вижу, не оставил ты свои мысли. Капитан мягок с виду, а если еще раз допустишь такое свинство, то попадешь в хоромы за железными дверьми.

— Ну, уж теперь нет, Павел Петрович.

— Пошто так сразу?

— Почему же сразу? Время было обдумать. Ведь это так, Петрович. Спьяну. Теперь и пить брошу, конечно, не сейчас, а вот как придем домой да спишусь совсем на берег. Строиться я решил, Петрович, хватит в бедноте ходить. Такой пятистенок отгрохаю... Парня в город учиться повезу! Теперь, говорят, можно будет и учиться нашему брату.

— Хоромы отгрохать хочешь? — спросил высокий, статный моряк четвертого года службы Назар Брюшков.

— И отгрохаю!

Матросы притихли. Боцман, потупясь, покусывал ус, приминая заскорузлым пальцем золу в трубке.

— Старый куда же дворец-то денешь? — Брюшков зло засмеялся, но его никто не поддержал.

— Да запалю! Ей-богу, подожгу свою старую избу со всех четырех углов, где горе горевали все мои деды и прадеды. Пусть горит ясным огнем, как наша старая жизнь.

— Ты что же, капиталы нажил на морской службе? — Брюшков повел глазами, ища сочувствия. Но все настороженно молчали.

— И я наживал, да не много мне досталось, окромя мозолей. Отец мой наживал тоже, и дед, и прадед. Так, если все наши мозоли сложить, выходит, что они капиталом и оборачиваются. Вот приедешь, бог даст, в свои Бобриковы Прудки, а там и оттяпали твою кулацкую землю да помещицкую...

— Это уж само собой, — кивнув, сказал матрос первой статьи Громов, худощавый, жилистый, черноглазый.

— Кто же это оттяпает мое нажитое?

— Найдутся! — Зуйков подмигнул. — Охотников много, и не только на твою землю, дележ повсеместно пойдет. Верно я говорю, Громов?

— Верно, Спиря. Все будет как надо, кто что заслужил.

— Во! Слыхал?

Брюшков закусил тонкие губы:

— Интересно посмотреть, как это по заслуге чужое будете делить и как мы вот так и отдадим за здравие живешь! И не ты ли, Спирька Зуйков, главным делильщиком будешь? Не твои ли голоштанные сродственники?

— Может, и мои. Таких, брат, Зуйковых, да Ивановых, да Громовых ух как много! Насиделись на мякине. Хватит.

— Ну, этого мы не боимся. И нас немало. Все на ком держится? На справном мужике, а не на безлошадном прощелыге.

Зуйков блеснул зубами.

— И лошади будут, и земля будет. Вот вчера на берегу, в пивной, наши ребята зашли с «торгаша», ну, слово за слово, разговорились, как же — свои, тоже от тоски мрут на этих островах. Они амуницию должны доставить для нашей пехоты, куда везти ее, эту амуницию, теперь и не знают, и кому ее передать, то ли белым, то ли красным! У них тоже закавыка не лучше нашей. Так вот, они и говорят, что заваруха у нас — сердце радуется! Помещичьи усадьбы жгут, почище, чем в пятом году, землю делят, ну и скот, конечно, тоже.

— Ну, нам этого бояться нечего. Мы еще не помещики. Правда, справное хозяйство имеем. Сам знаешь. Батрачил у нас. И моих братьев видал да отца, попробуй сунься, они тебя так наладят, что ляжешь и не встанешь. — Брюшков злорадно засмеялся.

— И у нас тоже кое-кто дома остался. Царя-то они вашего сшибли! Что, не удержали Николку! Эх, дисциплина мешает, да и Петрович тут, а не то бы...

— Ты постой, Зуйков, не мели зря, — Громов взял его за плечо, — постой, — и повернулся к Брюшкову. — Вот что, друг, знай, что вопрос этот насчет земли, фабрик и вообще насчет собственности уже решенный.

— Кем это, позволь спросить, решенный? Кто за нас решает?

— Партия большевиков. Советская власть. Не придуривайся, небось слыхал! Власть теперь в России чья? Или тоже не слыхал?

— Как не слыхал, от тебя же, голоштанника, и слыхал. Да слух-то еще не власть, не закон. От этих слухов только голова пухнет. Я слухам не верю. Известно, кто их пущает! Что наш командир смотрит? За такие разговоры прежде в Сибирь, а не то и на перекладину!

Матросы, а их находилось на баке более десяти, заговорили все разом. Большинство стало на сторону Громова и Зуйкова. Вопрос о земле был острый, больной, и страсти разгорались, но боцман вовремя вмешался:

— Отставить! Зуйков, не хватай Назара за грудки! И ты, Брюшков, разожми кулачищи. Что, давно в канатном ящике не сидели? И вы, братцы, не ярьтесь. Службу знать надо и уважать свое место. Не забывайте, что мы военные моряки! Сила России! Стыдно, братцы!