Я изумленно смотрел на загорелое тело в купальнике, распластанное на мусоре заброшенной комнаты, на упрямо и неприступно повернутую в мою сторону голову с упавшим на щеку локоном.

— Ты чего? — спросил я,

— Я нашла! Я!

— Что?

— Я первая видела.

— А-а! — сказал я, поняв, в чем дело. — Да бери ты их, бери хоть все.

Мне сразу наскучила эта забава, Комната была большая, я отошел к проему былого окна и выглянул во двор. Там, в высоком пырее, среди ржавых баков и груд рыжего камня, бродили, отчаянно мяукая, одичавшие коты, несло гнилостным запахом запустения. Почему-то мне ужасно захотелось обратно, на родину, в пыльный шумный город с красными трамваями, обвешанными ребятней, в его улочки, где по летнему времени сплетничают на завалинках, старухи в телогрейках и валенках, где во дворе пятиэтажного дома свистит Витя-трамвайщик и травит несусветные военные истории всегда хмельной Николаша, подпрыгивая на своей деревяшке.

Меня дернули за локоть. Я обернулся. Кшиська, отведя вбок голову, кокетливо поглядывала на меня из-под свесившихся на лоб пепельных прядок.

— То-лек! Цо ты такый смурый?

— Пошли домой? — спросил я, покосившись на ее купальник — под тканью трусов видны были три кружка. — Чего нам тут делать?

— Здесь много вещей, — сказала она. — Ты скоро тоже что-то найдешь.

— Мне они и задаром не нужны, — буркнул я.

Она пытливо смотрела на меня, сжав тонкие губы.

— То-лек, ты мой коханый?

Я усмехнулся:

— Что ты такое болтаешь?

— Ты обиде-елся?

— Да нет, пошли! — Я сбежал по тряской, загудевшей от моих шагов лестнице, отряхнулся от пыли и пошел по улице.

Скоро меня догнала Кшиська.

— То-лек, куда мы иде-ом?

— Домой.

— Хорошо! — Она пошла рядом. Мы свернули в проулок и вышли на главную улицу. Здесь все кипело народом. Возле заколоченных витрин магазина стояли франты в котелках и старомодных костюмах в клетку. Толпились горластые украинки с цветами. Проходили пары.

Кшиська сразу завертелась в этом многообразии, а я потерялся. Со всех сторон на меня смотрели мальчишки. Начиналась давняя история, виной которой был мамин испорченный вкус. Она считала, что даже внешность моя должна соответствовать понятию о благовоспитанности. Поэтому-то меня и обрядили в серо-желтые брюки до колен, напрочь выделявшие меня из послевоенного двенадцатилетнего человечества. Эти брюки-гольфы и берет вызывали неукротимую ярость моих длиннобрюких сверстников. Сколько драк пришлось выдержать из-за этого, сколько насмешек. «Фраер! — кричали мне вслед — Цыпа! Мамин сын!» Сколько раз я восставал, когда мама требовала надеть эти брюки в школу, но положение было безвыходное. Ведь других штанов у меня не было, кроме коричневых, еще более коротких. И вот теперь здесь, за полторы тысячи километров от родного города, на меня смотрели местные мальчишки, и я знал, что все повторится. Они стояли кучками у подъездов домов или шныряли в уличной толпе, но я видел и знал по косоприцельному огню их взглядов, что взят на заметку. Я оглянулся: Кшиськи не было, где-то там, в кипении френчей и блуз, мелькнул ее зеленый купальник. Трое парней в майках и длинных брюках, циркая сквозь зубы и сунув руки в карманы, стояли у подъезда, мимо которого мне предстояло пройти.

— Бачь, якый барбос, — сказал один и толкнул меня плечом.

— Цирк, — сказал другой. — Спытай у нього, вин нэ з Амэрикы до нас прылетив?

Я обошел обидчика и побрел дальше.

Эти злополучные штаны до колен были блефом. Моя воспитанная на внешней благопристойности мама хотела, чтобы я нес на поверхности ощущение благополучия и довольства. Его не было у нас в семье, его не было вокруг, почему же я должен был поддерживать этот миф, за который приходилось ежеминутно и тяжко расплачиваться?

Я знал, что троица идет за мной. Иначе просто не бывало. Я завернул в проулок и прибавил шагу. Но все было напрасно. Это была узкая, в коридорную ширину, улица. С двух сторон ее ограничивали пятиэтажные дома, а впереди была каменная кирпичная стена-тупик. Я остановился и оглянулся. Они шли за мной, и выражение их лиц не предвещало добра. Дойдя до тупика, я остановился. Они подошли.

— Поляк? — спросил один из них, длинноволосый и мутно-бледный, уставясь на меня зелеными острыми глазами.

— Нет, — сказал я.

— З Москвы?

— Русский, — сказал я.

— То мы русские, — пояснил второй из них, — а ты брехун. — В тот же миг третий, обойдя меня сзади, дал мне по шее.

«Началось!» — подумал я и кинулся на длинноволосого. Меня всегда били кучей, и побед на мою долю не перепадало. Поэтому я нашел для себя единственную возможную отраду: меня били все, а я бил вожака. Так горечь поражения хоть немного смягчалась. Я гнал длинноволосого по улице, а по затылку, плечам и спине молотили кулаки его товарищей.

Мутнолицый умел драться, он ловко отмахивался и раз даже попал мне в глаз. А тем временем кулаки его приятелей хлестко стегали по бокам и затылку. Алое пламя ненависти полыхнуло в мозгу. Я кинулся на него, захватил под мышку его голову, изо всех сил вывертывая ее, повалил на мостовую и, почти не чувствуя ударов сзади, стал душить врага. Он закричал. Я испугался, и, с изумлением поняв, что меня больше никто не трогает, вскочил на ноги. А рядом со мной кипела битва. Неизвестно откуда взявшаяся Кшиська, неистовая, как рысь, металась между двумя другими моими противниками. Она царапалась, била ногами и коленями, хлестала ладонями и непрерывно визжала. Это был вопль ярости и торжества, и это был зов о помощи. Я ринулся на подмогу. Двое из нападавших дружно повернулись и помчались к началу переулка. Я оглянулся. Длинноволосый медленно проходил мимо меня.

— Мало? — спросил я, подступая.

Он остановился, покрутил хилой, все еще красной шеей с выступавшими жилками, отплюнул и хрипло и безнадежно сказал:

— Ще побачим, хто кого!

— Иди-иди, — сказал я, чувствуя непреодолимый стыд оттого, что душил его, такого слабого.

И он пошел, с трудом вертя шеей и потирая ее руками.

— Тупак! — закричала ему вслед Кшиська. — Перина, а не хлопец! Попадись мне еще! Балда! Хлорка!

— То хулиганы с Пилсудского, — пояснила она мне внезапно чинным голосом, окинув мое лицо синим взглядом. — Мы им ловко накрутили хвоста, так, То-лек?

Кшиська мешала украинские, польские, русские слова, как мешали их все в нашем городе, в котором говорили на странной смеси трех языков.

— Так, — сказал я, прикидывая, как я выгляжу, и ощупывая лицо — под глазами горело, синяк, видно, был обеспечен, — а ты откуда взялась?

— Та я же за тобой бежала.

— Что-то не видел.

— Ты мой коханый? — спросила Кшиська и вдруг опять поцеловала меня. — Так, То-лек?

— Брось ты эти штуки! — с ожесточением оттолкнул я ее.

Она изумилась.

— Ты мой коханый чи ни? Я тебя целую, так полагается.

— Каких-то коханых выдумала, — сказал я, — ребята узнают, со смеху умрут.

— Тупак, — сказала она, топнув ногой, — поезжай на свою Московщину. Там все такие тупаки, как ты!

Я повернулся и пошел. Ее шагов не было слышно. Прежде чем свернуть за угол, я обернулся. Она стояла там же, у тупика, и плакала. Внезапная, как игла, жалость уколола меня в самое сердце. Я потоптался на месте и подошел.

— Кшись, — сказал я, не зная, что делать и как говорить. — Ты извини. Ну чего ты!

— Пошел! — топнула она опять ногой. Синие глаза были бездонны и мерцали слезами. — Чи я усих кохаными называю? Як ты мог!

— Что мы с тобой — жених и невеста, что ли? — сказал я. — Задразнят.

— Трус! — крикнула она. — Испугался! Кто тебя задразнит? Покажи мне! Я ему глаза выцарапаю.

Я засмеялся, представив, как она выцарапывает глаза Вальке Артамонову из нашего тульского дома, который три раза жал двухпудовик левой рукой. Я смеялся и вдруг увидел, что она тоже смеется.

— Ты что? — спросил я.

— А ты-и?

— Я на тебя.

— А я на тебя. — Тут мы оба чуть не погибли со смеху и сразу помирились.