— Так возможно ли, чтобы он тебя не узнал? — перебил кто-то из слушателей. — Полно, брат! Рассказывай это другим попроще нас, а мы…
— Мистер Боб, — возразил Вильямс Ваткинс, обидевшись, — позвольте вам доложить, что джентльмен, который ведет себя как прилично джентльмену, никогда не должен подвергать сомнению слова другого джентльмена, который, как известно, тоже джентльмен. Да и что ты городишь, пустая голова? В двадцать лет я был хорош, как Нарцис, тот молодой римлянин, что влюбился в самого себя и от этого умер. А теперь видишь, что от меня осталось! Жар опалил мое прекрасное лицо, а оспа вывела на нем такие узоры, каких и самому черту не выдумать. Поэтому, когда капитан дон Мантес увидел меня на набережной в Барселоне, ему так же мудрено было меня узнать, как коту свою маменьку… Не мешай же мне рассказывать. Вы скоро услышите такое, от чего у вас волосы встанут дыбом.
Нам оставалось недалеко до Южной Америки. Брат дона Мантеса, мистер Диего, выздоровел, и мы увидели, что он действительно предобрейший человек в мире. Они жили между собой очень дружно; особенно лейтенант, кажется, так и смотрел в глаза Диего. В одно утро погода была чудесная, запеленговали мы островок, покрытый славною зеленью: на деревьях по берегам висели плоды, а запах цветов был, как от парфюмерной лавки. Мы легли в дрейф; братья взяли ружья и поехали в шлюпке с неграми под моей командой. На берегу дон Мантес велел мне нести ружье дона Диего, и таким манером мы прошли около мили по острову. Тогда дон Мантес сказал мне: «Мы с братцем пойдем еще дальше, а ты ступай к шлюпке и смотри за неграми». Я отдал ружье дону Диего и пошел. Шлюпка качалась у берега, негры спали на лавках, я присел в тени кокосового дерева, наелся апельсинов и ананасов, потом от скуки начал бродить. Ходя туда и сюда, невзначай ушел я больше чем на милю от шлюпки; место было прекрасное, настоящий рай, я прислонился к скале и стал любоваться. Вдруг пуля свистнула мимо моего левого уха и, ударившись о скалу, отшибла несколько осколков; из них один ранил меня в голову, отчего все лицо мое облилось кровью. Я испугался, отскочил, хотел бежать, но увидел, что вдали стоит дон Мантес и целится в меня опять. Я смекнул, что мне не убежать от него с проломленной головой, и повалился на землю, подобно убитому. «Ну, пусть будет, что будет! » — думаю, лежа, и не двигаюсь, и не дышу. Бездельник подошел, ударил меня прикладом, толкнул ногой, подумал, что я умер, и ушел прочь Тогда я тихонько раскрыл глаза и, увидев, что он далеко, пустился бежать к шлюпке, а прибежав туда, обмыл и перевязал рану и залег под лавку. Через час вернулся и Мантес. Он ревел, как окаянный: — Диего! Диего! Бедный Диего! Мог ли я ожидать, что этот мошенник Ваткинс убьет моего милого брата! — Дон Мантес сел в шлюпку и велел грести изо всех сил. — Ох, как бы мне хотелось отыскать этого проклятого Ваткинса, чтобы наказать его за убийство! — говорил он.
— Я здесь, ваше благородие, — отвечал я, высунув голову из-под лавки.
Он побледнел и с минуту не мог сказать ни слова.
— Так это не ты убил брата? — спросил он наконец.
— Конечно, не я, ваше благородие.
— Чудное дело! Я видел, что он упал со скалы, как убитый.
— Вам это лучше знать.
— Ну, видно, я напрасно обвинил тебя. — сказал он, сунув мне в руку горсть дублонов. — А ты, бедняга, верно, ушибся?
— Да, невзначай споткнулся и проломил голову.
Мы приехали на корабль; это было уже ночью. Весь экипаж плакал о капитане, а пуще всех сам дон Мантес: он велел обить свою каюту черным сукном, и корабельный монах пел каждый день за упокой души дона Диего. Но на корабле стали перешептываться об этом происшествии. Негодяи негры, даром что они никогда не выучиваются порядочно говорить на чужих языках, понятливы, как обезьяны, и разом смекнут, о чем при них говорится, хоть бы это было по-китайски. Так и наши бестии гребцы смекнули по разговору моему с доном Мантесом, что в смерти бедного дона Диего есть что-то недоброе. Рассказали это матросам, и вот на корабле пошли слухи, что дон Диего убит, кто говорил доном Мантесом, а кто — мною. Придравшись к чему-то, он обвинил негров, будто бы они хотели против него взбунтоваться, заковал их в железо, посадил в трюм, а потом велел доктору отрезать им языки, чтобы якобы избавить их от смертной казни. Такой сострадательный! Потом, когда мы пришли в город, — кажется, Юнкал, если не ошибаюсь, — ему удалось продать этот товар, и еще без убытка, потому что народ был сильный; а язык негру на что? В том же городе Юнкале он расстался и со мной. Перед отъездом на плантации, которые с тех пор стали принадлежать ему одному, он велел спустить шлюпку и отправился со мной в город. Мы зашли в трактир. Дон Мантес потребовал отдельную комнату, велел подать бутылку рому и сказал мне: «Слушай, Билл Ваткинс! Ты негодяй, ссыльный, и потому мне неприлично держать тебя при себе. Вот тебе двести дублонов. Ступай на все четыре стороны, только чур, не попадайся мне на глаза». — Сказав это, он вышел, а я остался, чтобы допить ром; потом хотел было вернуться как-нибудь на корабль, пришел на набережную, а его и след простыл!
Дальнейшие приключения Ваткинса не имеют никакой связи с историей моей жизни, и я пропускаю их, ограничиваясь одним замечанием для тех сострадательных душ, которые могут найти невероятным жестокий поступок дона Мантеса с неграми. Этот поступок точно невероятен в наше время, и, надеюсь, будет таким же впредь; но в ту эпоху, к которой относится мое повествование, подобные дела случались нередко; я могу доказать исторически, что бедные негры бывали жертвами истязаний, перед которыми злодеяние Мантеса покажется еще очень умеренным.
И этот человек готовился быть моим братом, сыном моего отца, мужем моей Гонории, которую я любил так нежно! О, как я благодарил Провидение, раскрывшее мне мрачные тайники души его! Теперь я не допущу этого изверга осквернить невинность, погубить ангела!
— Но что же делать? — спрашивал я себя. — Не находимся ли мы в его власти? Можем ли мы сопротивляться?
На другой день, когда все наше семейство собралось к завтраку и я увидел Гонорию, по-прежнему веселую, милую, беспечную, эти роковые вопросы встали передо мной. В то же время по какой-то тайной связи я вспомнил о камере, в которой хранится на корабле порох. Что, если?.. Одна искра может поставить обвиняемого лицом к лицу с обвинителем перед престолом Вечного Судьи. Почему не решиться? Мне показалось, что я совершу нечто великое, славное; голова моя закружилась, сердце забилось, и я упал без чувств на руки Гонории.
Когда я опомнился, мне было необходимо высказать все, что я знал: какой-то демон подталкивал меня к этому. Я начал и не скрыл ничего; я даже находил утешительным говорить об ожидающих нас несчастьях и преувеличивал их. Наконец, из уст моих вырвались роковые слова:
— Умрем добровольно все вместе.
— Умрем, братец, — отвечала Гонория, прижавшись к плечу моему.
Другие молчали; казалось, что неожиданность или смелость моего предложения лишили их способности говорить. Наконец, батюшка начал со свойственным ему хладнокровием:
— Нет, Ардент, — сказал он, — мы еще успеем умереть, когда это будет неизбежно, а теперь, мне кажется, надо не отчаиваться, а действовать. Как поступает купец в затруднительных обстоятельствах? Он сзывает кредиторов, отдает им свое имение и начинает опять торговлю. Точно так же и нам нужно поступить в настоящем случае. Я поторгуюсь с Мантесом, и если ничто не поможет, тогда, только тогда мы прибегнем к смерти, как к последнему способу, но и в этом случае, я надеюсь, никто из моих родных не решится на убийство.
Батюшка приказал всем нам выйти, а сам послал доложить капитану, что просит его на минуту к себе. Мне пришло в голову, что Мантес может употребить насилие во время разговора с моим отцом; я сообщил эту мысль дону Юлиану, и мы, без ведома батюшки, спрятались в соседнюю каюту, из которой могли все видеть сквозь стеклянную дверь, задернутую тонкой кисеей.