Ни время, ни болезнь, ни несчастия не истребили во мне страсти к Гонории. Я избегал ее, но напрасно: она была со мною везде, каждый час, каждую минуту. Удалялся ли я в чащу леса, садился ли на приморской скале, повсюду образ ее следовал за мною, веселый, живой, обольстительный, и я скоро заметил, что в эти минуты уединения Гонория была для меня вдвое опаснее, чем тогда, когда она в самом деле сидела возле меня: в эти минуты казалось мне, что ее взгляды, речь, движения повинуются могуществу демона, который обладает мною; я приходил в бешенство, в отчаяние.
Чтобы исцелить себя от этой страшной болезни, я предался самому тяжелому труду, поминутно выдумывал новые улучшения в нашем жилище, работал с утра до ночи и замучил самого Югурту, который до того времени казался неутомимым. Но что же вышло из этого? Физические силы мои истощились, а нравственное спокойствие не посетило меня. Я сделался казуистом; я вдался в отвлеченные рассуждения о сущности и важности документа, составленного на испанском языке и утвержденного незаконным правительством короля Иосифа. Да что мне испанский документ? Наплевать на него! Я англичанин… С этой стороны дело было ясное; но множество других мыслей, одна другой беспокойнее, не переставали меня тревожить. Они, как стая воронов, махали надо мной своими черными крыльями. Я впал в глубокую меланхолию; все вокруг меня облеклось какой-то темной пеленою; само солнце на небесной лазури являлось мне без лучей, море без движения, ручей без прозрачности, цветы и зелень без свежести, красоты и аромата. Я как будто ожидал разрушения мира; мне казалось, что все приближается к концу своему. Все?.. Нет, неправда. Я исключил один прекрасный предмет, — тебя, моя Гонория! Когда я смотрел на Гонорию, мне чудилось, что меня обливает какой-то свет, лучезарнее солнца. Я видел в ней основание нового бытия, посланницу судьбы, руководительницу мою к другому, лучшему существованию, исполненному таких упоительных радостей, каких я еще никогда не испытывал. Но, увы! Среди этого океана блаженства возвышался подводный камень, которого не могли скрыть самые игривые волны моего воображения; я его видел беспрестанно перед глазами: то была священная воля моих родителей! Мой ум предался метафизическим исследованиям обстоятельств, в которых я находился. Я стал размышлять; я располагал свои мысли по всем правилам книжной логики, со всей строгостью школьного учителя; но скоро должен был остановиться, как человек, который, идучи по дороге, казавшейся ему безопасной, вдруг видит перед собой глубокую яму. Я заметил, что с помощью книжной логики мне легко доказать и справедливость и несправедливость родительской власти; врожденное чувство истины совершенно погасло в душе моей, я находился под влиянием одной силы, — под влиянием страсти, — в борьбе с невольным убеждением, что эта страсть противна моей чести.
Но, наконец, и борьба эта начала затихать: убеждение уступало, страсть брала верх; я решился последовать голосу искусителя: омраченному уму моему представлялось, что я даже должен, обязан поступить таким образом для себя, для Гонории и для пользы человечества. Не стану рассказывать всех подробностей моего нелепого плана: довольно обозначить главное. Назло всем испанским документам и решениям судов Пиренейского полуострова я хотел жениться на Гонории и быть с нею основателем новой колонии на этом пустынном острове, который со временем населится нашими потомками и сделается богатым и цветущим государством. Расчет мой казался верным. Начало уже сделано: я — единственный обладатель острова и поселяюсь здесь с Гонорией!
Утопая в бездне таких безумных мечтаний, я нашел нужным осмотреть свои владения и вздумал пуститься один по течению ручья, который начинался у нашего жилища.
Я объявил это намерение Гонории и Югурте в коротких словах, тоном человека, который не ожидает, чтобы ему смели противоречить. Гонория испугалась и промолчала; но два ручья слез были красноречивее всяких возражений. Чтобы утешить ее, я обещал пробыть в отсутствии не более четырех дней. Наступила минута разлуки: Гонория плакала, негр казался сердитым. Я притворился, будто не замечаю ничего; но мое сердце разрывалось от горя, и я едва имел силы оставить жилище, где в продолжение нескольких месяцев был так счастлив и так злополучен.
Баундер очень неохотно следовал за мною: мне стоило большого труда увести его в лес. Мы перешли через ручей и пустились по левому его берегу. Лес становился чем дальше, тем глуше; вековые деревья переплелись сучьями, земля заросла высокой травой, вокруг царствовало глубокое безмолвие, ничто не обнаруживало присутствия какого бы то ни было живого существа; даже птицы не вили гнезд в вершинах этой дикой чащи, и насекомые не шумели в растениях, которые казались погруженными в магический сон. По таким местам мы шли более суток; наконец, ручей выбежал из лесу, открылась широкая долина; но все та же пустота, то же безмолвие: нигде не видно следов рук человеческих. Я дошел до устья ручья и пустился назад. На четвертый день странствований, часа за два до захода солнца, мы с Баундером благополучно выбрались из леса почти напротив хижины, только по другую сторону ручья. Гонория и Югурта дожидались меня на своей стороне, и негр вскарабкался на самое высокое дерево, чтобы скорее меня увидеть. Баундер прыгнул в воду, не дожидаясь моего приказания переправляться; шум дал знать Гонории и Югурте о моем возвращении. Негр в один миг соскочил или, лучше сказать, упал с дерева; но Гонория еще проворнее успела отвязать плот и подъехать ко мне, так что черный друг мой, подбежав к берегу, должен был только издали любоваться на картину моего свидания с Гонорией.
О, как сладко было это свидание! Гонория казалась прекраснее, чем когда-нибудь; радость придала новый блеск ее красоте. Но — бедная Гонория! — в каком замешательстве она стояла передо мною, когда я выпустил ее из своих объятий! Ей хотелось что-то сказать, и она не могла вымолвить ни слова от слез, которыми наполнились глаза ее; ей хотелось заплакать, и она не могла расплакаться от веселой улыбки, которая порхала по ее розовым устам.
Около месяца я провел подле нее и Югурты. Не знаю, отчего сердце мое стало немножко спокойнее, воображение холоднее; я как будто начинал выходить из своего ужасного состояния, примиряться с судьбой. Но… человеку не дано легко побеждать свои страсти!.. Я часто принужден был выдерживать утомительную внутреннюю борьбу, так что напоследок решился на вторичное путешествие, полагая, что отсутствие и свежесть впечатлений будут иметь на меня целительное воздействие.
На этот раз я собрался идти в другую сторону, по горам и долинам, которые тянулись на западе. Путеводителями мне должны были служить облака, солнце, звезды; сверх того на нашем острове росли маленькие голубые цветы, у которых чашечки всегда смотрели на юго-запад, да был один мелкий кустарник, который разрастался обыкновенно прямыми линиями по направлению с севера к югу.
Само собой разумеется, что открытие моего намерения не обошлось без новой печальной сцены. Я пустился в дорогу рано утром, объявив, что пробуду в отсутствии семь дней, и не взяв с собой Баундера. Я старался идти насколько можно прямее, несмотря на горы, болота или густые кустарники. Таким образом к вечеру я прошел около двадцати миль. Отсюда началась длинная гряда холмов, которые терялись на краю горизонта. Поужинав с большим аппетитом, я лег под дерево, растянулся во всю длину, сложил руки на груди, зажмурил глаза и начал размышлять о домашних в ожидании, когда сон придет осенить меня своими крыльями.
Он пришел, но ненадолго. Показав мне в своем магическом зеркале несколько очаровательных призраков, он отлетел и не возвращался. Напрасно я употреблял всякие способы, чтобы опять приманить его; наконец, мне вздумалось задать себе самую скучную, самую усыпляющую работу: я стал считать звезды, горевшие над моей головой. Но по мере того как глубь неба становилась темнее, новые блестящие точки появлялись в группах, которые были уже сочтены мною, и таким образом мне приходилось поминутно начинать снова свой счет. Это меня утомило до крайности; мне стало казаться, что некоторые звезды переходят с одного места на другое, что целые хоры их вдруг исчезают и потом снова появляются лучезарнее прежнего: глаза мои начали закрываться… Вдруг я услышал какие-то звуки, тихие, но торжественные, как отдаленный гул моря. С каждой минутой они росли, делались громче и явственнее; скоро я мог уже отличать не только музыку и голоса звезд, которые пели, но и каждое слово в пении. То была, я думаю, гармония сфер небесных, о которых так много толкуют поэты со времени Коупера. Я слышал какое-то новое наречие, но оно было для меня совершенно понятно. Содержание песни поразило меня своим величием: никогда я не слыхивал ничего подобного на языке наших поэтов.