Виктор Астафьев

Пришлая

Как и большинство сибирских деревень, мое родное село разнородно по населению. Любая смута, вселюдная, малая ли, занявшаяся внутри России, отбойной волной прибивала к далеким сибирским землям разноплеменный люд, и он наскоро селился здесь, сколачивая хибарки, а затем уж обстраиваясь основательно.

Эры зарождения своего села я уже не захватил, но тех, кого прибила к берегам Енисея судьба и выбросила на узкую полосу земли меж голых скал и глухих лесов, мне видать и слышать доводилось.

Почему-то больше других я помню историю женщины по имени Антонина. Я-то уж видел ее бабкой, этакой мягкоголосой, чистенькой, как гриб белянка. Волос на ней был пушист, молочной пеной вытекал он из-под платка, а глаза с прозеленью — глядеть в них было как-то сладко и боязно, как на поздний, еще не сожженный инеями лист. Опрятная она была старушка, и под чистым фартуком в кармане у нее всегда были конфетки, либо пряник, либо стручки гороху, и она потчевала ими ребятишек.

В деревне ее почитали все, даже отпетые головы. Часто тревожили Антонину люди просьбами: чтобы полечить дитя, отводиться с угорелыми, помочь молодухам при родах, а то и «усмирить самого», если уж он шибко буянил и хватался за ружье.

Антонина зачастую и слов-то никаких не говорила, а если говорила, то вроде таких: «Ложился бы ты спать, Пантелей Иванович. С какими глазами завтра встанешь?..»

Гулеван тут же начинал жалиться Антонине на судьбу.

Она обязательно выслушивала все жалобы, гулеван, меж тем успокоенный и облегченный, засыпал.

Когда в 1931 году семья Бурмистовых была раскулачена и ее назначили на выселение, село единодушно, начиная от бедняков и кончая активистами колхоза, встало на защиту Антонины и выселять ее не дало. Года через два после этого она умерла, и на поминках-то, где так любят русские люди говорить доброе о покойниках, услышал я о том, как Антонина появилась в селе.

Анисим Бурмистов пришел в наше село из Пошехонья с нищенской котомкой. Он был поводырем у слепой и шустрой старушонки Марфы. Избушку они сделали с бабкой на отшибе от села, ближе к увалу, чтобы вершинник было не так далеко таскать. Избушка была наполовину врыта в землю, стены и верх ее забраны вершинами дерев, брошенными в лесу мужиками. Печь Анисим с бабкой слепили из речного плитняка и глины, глиной же обмазали для тепла и стены избушки.

А так уж водится испокон века на русской земле — в крайнюю да бедную избу охотней всего заворачивают путники. И кто только ни побывал в одноглазой избушчонке Бурмистовых: странники, нищие, богомольны, раскольники из скитов, беглые каторжники и просто сошедшие с пути люди. Они приходили из темноты и уходили в темноту и никогда уж больше не возвращались.

Сам Анисим, как подрос и в силу вошел, отправился в люди — учиться жизни и ремеслу. Бабка Марфа обходилась и без него хорошо. Она лечила людей, пользуя их травками, каменным маслом и святой водою; принимала роды; читала заздравные и заупокойные молитвы; заговаривала килу и зубы; предсказывала погоду и всегда была на миру и миром же кормилась.

Однажды вернулся Анисим, большой, мослатый, с капиталом, зашитым в шапку, и сказал, что будет ставить себе мельницу. Бабка отговаривала его от этой затеи, будто предчувствуя, что через поколение-другое мельница эта обойдется бурмистовскому корню крахом.

Анисим не послушался бабку, махнул на нее рукой и взялся за дело. И долго строил мельницу. А бабка Марфа добывала ему и себе пропитание по селу.

В непогожую, осеннюю ночь, когда Енисей бурлил и хлопался о скалы и бычки, а в горах по-над избушкой что-то тяжело охало и стонало, бабка Марфа обостренным слухом слепого человека уловила, что вроде бы в оконце кто-то скребется.

«Птички божьи от непогоды приют ищут», — решила бабка Марфа и тут же стала забываться отлетчивым сном. Но по стене все скребся и скребся кто-то, и ровно бы стон или плач доносило.

— Не заперто! — на всякий случай крикнула бабка. — Если добрый человек — входи, лихой — ступай с Богом.

Дверь, сколоченная из плохо пригнанных друг к дружке тесин, проконопаченная куделей, чуть скрипнула. В избушку почти вползла мокрая до нитки баба в разбитых опорках. До бабки Марфы донесло ее прерывистое дыхание со всхлипом и запах ветров, хвойного леса, сухого сена и соломы, кочевой запах скитальцев, уже полузабытый бабкою.

Бабка Марфа перекрестилась, сползла с печи.

Пришлая стояла у дверей. Бабка голой ступней вклеилась в земляной пол — с гостьи натекло. Дотронувшись до пришлой, бабка Марфа пробежала пальцами по ее одежде, по лицу и прочитала его.

— Эко горе — молодуха одна в ночи! — всплеснула руками бабка Марфа и повела гостью к столу, вкопанному в землю. Вела, полуобняв, будто несла полную кринку с молоком и боялась расплескать.

— Садись, болезная. Я сейчас щепы в печь подброшу, обсушиться спроворю. Щепа у нас своя. Анисим с мельницы приносит. Жарка щепа, с потом, — ворковала бабка Марфа и суетилась возле печи. Сунула чугун с травой, сунула горшок с водою поближе к жаркой загнетке. Какие-то тряпицы греть принялась, кинула их бабе и шубенку гретую с печи кинула, а сама руки стала мыть со тщанием, горячей водой. Все уже уразумела бабка Марфа, хотя и слепа.

Пришлая сидела неподвижно. В окно порскал дождь, потрескивала щепа в печи. Оцепенев, смотрела на огонь гостья, и только потемневшие губы ее плясали да все белее делалось лицо.

— Оболокись, оболокись! — крикнула бабка Марфа. Пришлая в ответ тонко заскулила, качнулась и цепко поймалась за скрипучий стол, чтобы не упасть.

«Бережется», — догадалась бабка Марфа, подхватила молодуху, содрала с нее котомку, мокрую одежонку, прикрыла ее шубейкой и стала подсаживать на печь.

— Осилься, осилься, — гладила она задыхавшуюся женщину, у которой некрасиво покривился рот, подались из орбит глаза. И когда засунула бабу на душную, пыльную печь, с деловитостью распорядилась:

— А теперь распустись, ослобони тело и с Богом, тужься… Тужься…

Анисим, явившийся к утру в избушку пьяненьким и оттого тихо да незаметно приткнувшийся спать в уголке, на соломе, продрал глаза и ушам не поверил — на печи раздавался писк и две узких, сбитых ноги торчали оттуда.

— На печь не вздумай пялиться! — громыхнула бабка Марфа ухватом, спозарань хлопотавшая у печи.

Анисим и без того неловко чувствовал себя с похмелья, смущался и раскаивался в содеянном. Не пил вовсе, пока мельницу не пустил на ход, а вчера вот опробовал мельницу и самогонки отведал. Душное зелье! Как и всякий русский мужик, перебравший накануне, он искал «ходу», чтобы оправдать свои действия. Потому и забрюзжал:

— А я смотрю? Пригреваешь бродяг всяких, а сами где попало…

— Не твово ума дело! Мы сами из бродяг, сами пригреты людьми. На вот, — сунула она ему круг толокна и стала оттирать Анисима к двери.

— Я уйду, уйду. Может, к вечеру вздымуся, — слабым голосом откликнулаь баба с печи. За нею пискнул, закнехтал дитенок.

Бабушка Марфа прикрыла за Анисимом дверь и сердито махнула рукой на печь:

— Лежи уж, помалкивай, коли лукавый попутал. — Она тут же перекрестила зевок: — Ох, тошнехонько мне, прости нас грешных, Богородица-Матушка, оборони от соблазнов…

Поднялась бабка Марфа на приступку, худенькая, маленькая, как девочка, положила на лоб молодухи сухую ладонь — жар. Принялась с ложки поить гостью молоком, потом бруснички маленько принесла, все до ягодки скормила. Не сопротивляется баба, пьет, ест — жить хочет. Бережно коснулась лица молодухи бабка Марфа. Пришлая губами ловит ее иссохшую ладонь, поцеловать пытается. Лицо молодухи отмякло, на ощупь благость угадывается на нем, и в глазах благость. Не видит бабка ничьих глаз, но она женщина, и она знает — у женщины радость ко всему бывает от родившейся вместе с дитем любви. И если ей волю дать — светом любви своей женщина может весь мир божий согреть. Да где она, воля-то бабья! Нету ее. Заблудилась где-то в лесах темных, в горах высоких. Ох-хо-хо!..