А до конца рабочего дня всего два часа.
Прошла ночь долгая, выстеленная липким тягучим воздухом. И до рассвета сон, начавшийся в сумерках, не вычерпывался, не мелел, холодил душу подземными водами, где ни рыб, ни страхов, ни красок не найти, да и не нужны они. И покладист день пасмурный на исходе ночи. А идти никуда не хочется... Это, правда, Софья поняла, только доедая свой поздний завтрак. Потому что только тогда, наконец, вспомнила, что же ей нужно сегодня сделать. А ведь что-то посверкивало на задворках памяти: то ли обязанность, то ли обещание, то ли слово, данное кому-то, зачем-то, когда-то, слово, которое нельзя взять назад. Но и вперед идти не хочется. То есть - идти не хочется вовсе. Никуда. И уж совершенно непонятно зачем. Зачем? Если все, кого любишь, вернулись наконец домой, и уже никуда не уйдут, не оставят тебя в гулком зимнем безветрии.
Софья еще вчера вечером, едва держась на ногах, расставляла книги на полки. Припоминая и ошибаясь, путая и находя все-таки место, узнавая и заблуждаясь - все, как когда-то - ступень за ступенью, пролет за пролетом - ребристый путь от первой книги до книги, которую уже не закрыть, до книги, которая и не книга вовсе, а дверь... Домой. Невозможное слово. Слово, которое казалось невозможным все эти сквозные пустые годы, когда бьешься ежевечерне лбом о косяк двери, которая где-то... Которая где-то не здесь.
"А идти на встречу с Осипом-благодетелем нужно, - раздумывала Софья, натягивая шелковистый зеленый пиджак, - Хотя бы потому, что, в сущности, все равно... Все, в сущности, уже едино." И в три часа пополудни она вышла из дома, который только вчера наконец-то стал домом, и отправилась за тридевять земель - в "Крокодил".
Когда Софья вошла в обеденный зал, она, пожалуй, даже нисколечко не удивилась, увидев, что Осипа здесь нет. За длинноногими юбчатыми столами сидело несколько человек: какая-то торжественно-натянутая парочка за бесконечным салатом, веселые дамы за пышным десертом, и одинокий сухарь над прозрачной лепестковой ветчиной. И никого больше, кроме двоих лаковых официантов вдали. Словно что-то разладилось в древних песочных часах мира, и земли небесные не сумели обратиться в лежалый песок под ногами, а маленькому Оське не удалось ночью просочиться через игольное ушко звезды, и он остался в безымянных тупиках памяти, так и не сумел совпасть с холеным господином из вчерашнего дня. И как-то само собой сложилось в голове - так же просто, как детская считалочка складывается: "Раз не пришел Оська сегодня в новое тело свое, то и нет его вовсе - этого нового тела. И все по-прежнему, все хорошо."
Софья выскочила из зала с похвальной поспешностью: никто из официантов так и не успел ей толком улыбнуться и броситься наперерез. Однако, сбежав по ступеням вниз, она на секунду замерла перед большой темной дверью бара. Словно дубовая дверь стала дымно-прозрачной, и Софья смогла различить и глубину, и холод, и безлюдье за дверью. И захотелось войти, и захотелось заказать такой же коньяк, какой они пили с Оськой давным-давно, на чьих-то там поминках. Софья невольно глянула на часы. И острие ровного часа переломилось надвое под ее взглядом. Софья потянула на себя тяжелую дверь и осторожно заглянула в полумрак бара. Но странно, не успело еще увиденное осесть в сознании, а Софья уже поняла, что дура она сегодня, и никакой коньяк ей не поможет. В баре за дальним столиком лицом к двери сидел всего один посетитель. И ей даже не пришлось приглядываться, чтобы понять, кто. "Я не уверена, что это ты - бестолковый Оська, но если это не ты, то счастлив мой Бог. А так не бывает".
- Здравствуй, Осип.
Оська не то, чтоб потолстел с того давнего сидения на поминках, но вчера в библиотеке показался Софье шире и глянцевее. Сейчас же - в сумеречно коричневом зале, освещенном рыжими бра, висящими на стенных панелях, как козырьки древесных грибов в темном лесу, Оська виделся снова вытянутым, длинным, лиловым, каким в молодости, должно быть, выглядел его отец. Только у Якова Моисеича не было молодости. Не могло быть. Он так и не успел придумать свою молодость, даже для Софьи, а значит, ее не нашлось ни в книгах, ни в памяти, ни в серебристых сланцевых залежах фотографий из его письменного стола. А значит, молодости и вправду не было. Человек в баре походил на нечто невозможное в принципе, а потому пугал.
- Привет.
И здесь можно поставить безнадежное многоточие, тем более, что повод есть. Из-за стойки всплыл бармен и сам пошелестел к сидящим, как покорный золотой сом. Софья заказала коньяк.
- С утра я сообразил, что ты, как всегда, попытаешься сбежать с обеда.
Софья смотрела не мигая в угольные глаза Осипа, словно они снова решили поиграть в гляделки. И Оська непременно опускал глаза первым, так уж заведено. Однако человек напротив, человек, в которого спрятался сегодня мальчишка в лоснящемся пиджачке, не отводил взгляда. Смотрел словно сквозь Софью, словно это не она, а он видит где-то вдали перепуганного ребенка, который никак не может выбраться из запретного леса, где из деревьев вылупляются светящиеся грибы. "Плохо, Яков Моисеич, мне совсем плохо, взмолилась про себя Софья, - Оська бестолковый говорит, и говорит так, словно еще и думает при этом. А вдруг и вправду думает... Что?"
- Знаешь, я вспомнил, что ты никогда не оставалась у нас ужинать. Почему-то. Значит, и сейчас ты что-нибудь изобретешь, чтобы избежать обеда со мной. Ты ведь не изменилась.
Осип по прежнему смотрел пристально и говорил негромко. Совсем не так, как давеча в библиотеке. И куда подевались любезность, снисходительность, лучезарность, пустословие, комплименты, какими обмениваются бывшие одноклассники, бесшумно расстреливая друг друга бумажными невидимыми пульками, так и не долетевшими когда-то до чьей-то перемазанной мелом спины? А сказал ведь вроде бы все то же: "Ты не изменилась". Однако сегодня это звучало вовсе не похвалой, а скорее диагнозом. И подумалось Софье, что Осип и есть тот самый песочный человек из огромных часов вселенной: он весь - зыбок и страшен. Много лет назад она попивала коньяк с Осипом номер раз, с которым можно было болтать, молчать, даже строить глазки, но отчего-то не хотелось ни одного, ни другого, ни третьего. Вчера в библиотеку вошел Осип номер два, который болтал, молчал, разглядывал стены, и ни того, ни другого, ни третьего можно было не замечать. А вот вышел из кабинета Марии Казимировны уже Осип номер три, совершенно незнакомый Осип, который ходил по миру, как по тренажерному залу, примериваясь и отмечая, выхватывая взглядом снаряды и грузы, каждый из которых - знаком, каждый из которых - по плечу. Однако только нынешний четвертый по счету Осип смог вместить в себя Осипа первородного безнадежно бестолкового Оську, сидящего под столом. Этот, четвертый по счету, сумеречный Осип оказался больше старого стола, накрытого пыльным сукном, больше гостиной с высоким зернистым потолком давней побелки, даже больше, пожалуй, самого дома, застывшего в ласковом парафине памяти. И был он зыбок и страшен, этот Осип. Но только он смог укрыть в себе мальчишку, которому отцом приходился век сей, а матерью - могильная плита.
- Я не сбегала, - процедила Соня. - Тебя просто не было в обеденном зале, вот я и решила заглянуть сюда. На всякий случай.
"Я знаю, что вру отчего-то, и знаю, что он знает, что я вру... До чего же ватно, до чего же ненужно все это, Яков Моисеич!"
Осип кивнул.
Нет, он не соглашался ни с чем, но он словно бы услышал сквозь ее обычную речь - иной, ее нутряной голос, которым она разговаривала с иным человеком. И Софья не выдержала:
- А ты ведь тоже совсем не изменился, Оська. Ты так и не научился улыбаться.
Осип перевел прищуренные глаза на окно в коричневых стеклянных наплывах, и губы его чуть изогнулись.
- Это не улыбка, Оська. Это ухмылка.
Теперь Осип посмотрел на Соню выпукло, прямо и почти зло, но промолчал, словно примериваясь, куда ударить.