Дождь шуршал за стеклом, и казалось, что это небо листает огромную книгу - страницы трав, по которым скачут умытые цветочные буквицы, страницы дерев с птичьими запятыми, страницы человеков, где каждая мысль в кавычках. И хотя змеиного пения в книге жизни не значилось, Соня почему-то снова очутилась на перекрестке и потопала к дому через мокрый густой сад. Яков Моисеевич на этот раз глотал слонов недолго. Из-под стола выполз Ося, поздоровался и предложил показать Сонечке красивые картинки, словно она еще совсем маленькая, словно он не знает, что будущей осенью всего через год! - Соня пойдет в первый класс. Но во сне это почему-то совсем не обижало. Она устроилась рядом с Оськой на жестком крутобоком диванчике и уставилась в книгу. Осип листал, и Соня видела, что это и не страницы вовсе, а крылья бабочек: и павлиний глаз, и шоколадница, и капустница, и та, голубая, что кружит в запретном лесу, когда зацветает вереск, и самая любимая - белая, у которой крылья из крохотных перышек. Она похожа на фарфоровую фею, которая раньше стояла на бабушкиной тумбочке... Незаметно Соня оказалась именно там - в бабкиной спальне. Во сне все оставалось как прежде - даже старуха на перине. И теперь уже не Осип, а бабушка раскладывала на белом одеяле бабочкины крылышки и рассказывала о том, чего Соня не знает, о том, что было, и что будет, и чем сердце успокоится. Но Соня слушала ее невнимательно, она разглядывала фею, и уже протянула руку, чтобы снять ее с тумбочки. Старуха во сне вдруг строго окликнула ее, но Соня все таки успела схватить фигурку и страшно обрадовалась. Она уже побежала к дверям со своей добычей, но вдруг вспомнила, что... Что бабушка ведь умерла прошлым летом! Соня остановилась и зачем-то оглянулась на старуху. Фея выпала из рук и разбилась. Белые перышки полетели по комнате. И во сне отчего-то так важно было понять: что это? Феины ли крылья рассыпались белыми сахарными хлопьями, или бабкина перина лопнула, и теперь выдыхает из себя рассыпчатый сухой марципан?

Соня проснулась, но сначала никак не могла поднять веки, словно они слиплись от сладкого сна. Девочка на ощупь включила торшер. Глаза раскрылись, но больно, резко раскрылись. А уголок правого глаза так и не захотел разлипаться. Соня потянулась к полке и нащупала зеркальце. И увидела покрасневшие толстые веки и серо-коричневый противный гной на ресницах. Свет торшера расслоился на много-много лучиков, и каждый норовил прыгнуть каленой иголкой прямо в зрачок. Соня заплакала. "Как же мне жить теперь?.. Я еще и десяти книжек не успела прочитать, а Оська говорит, что он уже добрался до второй сотни. Но ведь если я ослепну, я уже никогда не найду дорогу к их дому! Я никогда не пойду за мороженым, я никогда не буду учиться. Я, как папа, как бабушка раньше, останусь сидеть в комнате и приходить ко мне сможет только мама, мама, мама... Мама!"

Соня не заметила, что все это она проговорила вслух. Когда глаза закрыты, кажется, что не только не видно ничего, но и не слышно. А мама уже стояла в дверях с тарелкой молочного супа на ужин. Сначала она попыталась закричать, но Соня ее, как и себя, не слышала, и плакала дальше, горюя над своей слепотой. Маме пришлось поставить тарелку на стол и только тогда подойти к кровати. Несколько минут она стояла молча и смотрела на дочь. Девочка сидела, оперевшись спиной на подушку, стиснув кулаки и повторяя всякую чушь о темноте, змее, о сидении в запертой комнате, о фее с марципановыми крыльями. И мама поняла, что ее для Сонечки нет сейчас. Как-то очень медленно и легко мама коснулась лба девочки, охнула и прижала ладонь сильнее. И сразу все изменилось.

Сонечку охватили огромные мягкие руки, ее голова легла на что-то теплое - податливое, как бабкина перина, и глухота оставила девочку. Только мамин шепот: "Ну успокойся, ну успокойся, ну успокойся, ну что ты, ну что ты..." И ничего больше.

Утром пришла врачица.

Соня, когда повзрослела, позабыла, что за хворь тогда уложила ее в постель на две недели.

(Я тоже не помню... А разве это важно? Думается, что нет. Зачем как-то называть жар, пот, беспамятство, в котором блуждают лиловые старики, горбатые старухи и мальчишки с жирными волосами? Зачем как-то называть те ненастоящие дни, когда мама любит тебя навзрыд? И даже сама верит в то, что любит. Незачем. Потому мы не станем подслушивать врачицу, мы улизнем из комнаты, пока она пододвигает стул и просит маму принести ложку. Напоследок стоит только посмотреть на ее портфель, прижавшийся косо к ножке кровати - серый, в залысинах протертой кожи, - насквозь больной портфель. Право же, он похож на соседскую беременную кошку. Только лишаев не хватает.)

Получилось, что Соня отсидела дома дольше, чем грозила мама. Змея куда-то запропастилась. Змея пропала из комнаты уже на пятый день Сониной болезни. Однако девочка не обрадовалась. Ведь она знала, где теперь змея: на самом деле змеюка просто переселилась. Переселилась в невидимую область за лобной костью. Поэтому для Сони пропажа змеи из комнаты только подтвердила ее подозрение о том, где теперь живет... страх.

Правда, и это забылось. Даже не забылось, а прошло. Соня переболела знанием о змее так же, как детской болезнью.

Когда на седьмой день болезни появился Яков Моисеевич, она и его почти что не заметила. Только помнила потом долго, как прокатывались меж пальцев удлиненные прозрачные виноградины. А самые сладкие, те, что мелкими горошинками липнут к черенкам, вовсе норовят спрыгнуть с тарелки, укатиться под половицы, или побежать к дверям, как клубочек волшебных ниток в сказке.

Яков Моисеевич помнил другое. Правда, и ему уже недолго оставалось хоть что-то помнить. (Но это в скобках, в скобках...) Яков Моисеевич помнил, что женщина, умершая пять лет назад, больше всего любила виноград "Изабеллу". Но в тот день на рынке "Изабеллы" не нашлось. Ни за какие деньги. Армяне за прилавками морщились, пожимали плечами и в сотый раз принимались раздраженно хвалить прозрачный хилый виноград, который мертвая женщина ела, только когда хворала.

_

Но ведь ты и сейчас притворяешься больной. Ты притворяешься живой, притворяешься маленькой - совсем маленькой и опять чужой мне девочкой. Значит, придется все-таки купить именно этот виноград и сделать вид, что я не знаю, что ты его не любишь. Ты ведь хочешь, чтоб я подыгрывал тебе? Тебе это почему-то нужно... Сначала я думал, что ты перестала приходить, чтобы я почаще навещал тебя на кладбище. Может быть, ты обиделась на то, что я позволил какой-то неопрятной старухе следить за твоей могилой? И тогда я пошел туда, и целый день просидел на скамейке, и уговаривал тебя вернуться. Я обещал тебе, что ничем не помешаю твоей игре, я обещал, что ничем не выдам тебя, не покажу, что знаю, откуда ты приходишь ко мне. Я пообещал, что отныне буду навещать тебя и здесь - каждое утро, даже если накануне вечером ты скажешь мне, что придешь в наш дом и на следующий день. Я буду говорить тебе правду только здесь, где нас никто не слышит. Ни старуха, ни мальчик, который отчего-то живет со мной после твоего ухода. Тебе не придется краснеть перед ними._..

Едва Яков Моисеевич вечером переступил порог, к нему бросился Оська и крикнул, что он узнал, где живет Соня.

- Она болеет, болеет, - захлебываясь, талдычил Осип, - ее гулять не пускают!

А Яков Моисеевич все кивал и улыбался, кивал и улыбался, словно он все знал заранее, словно именно таких новостей и ожидал от сына все эти бесконечные дни.

_

Спасибо. Я сдержу обещание. Я буду играть и дальше в твою игру, и никто не увидит, как я люблю тебя. Даже ты не увидишь. Ведь мы сейчас играем не в любовь. Мы играем всего лишь в жизнь. И ладно... _

А наутро Яков Моисеич отнес на кладбище огромный букет садовых роз и пошел на рынок - покупать виноград.

Через две недели Соня поправилась. И снова открыла калитку, пересекла неухоженный сад, отворила дверь... На этот раз - с маминого разрешения. Самое смешное, что никто никогда так и не узнал, о чем говорили Яков Моисеевич с мамой.