— Вот уж и сплеток от других наслушалась! — произнесла Клементьева, краснея до слез. — А я-то тебе помогаю, работу твою справляю за тебя…

— А разве я просила тебя об этом? — И лукавые черные глазки стали совсем уже насмешливыми.

Феничка окончательно потерялась, пристыженная перед лицом сорока младших воспитанниц. Она сердито взглянула на своего кумира и вдруг неожиданно всхлипнула и выбежала, закрыв лицо передником, из дортуара.

— Хорошо сделала, что ушла! — засмеялась Оня Лихарева. — Надоедливая она до страсти. Ноет да лижется все время! Куда как хорошо!

— Небось теперь уборку за тебя делать не станет! — усмехнулась Паша Канарейкина, просовывая вперед свою лисью мордочку.

— Пускай себе. Другие найдутся. Сделают… — беспечно усмехнулась Наташа.

— Слушай, Румянцева, а как же завтра-то? Ведь стричь будут публично. При всем приюте! Эка срамота! — и костлявая нескладная фигура Вассы выросла перед Наташиной кроватью, на которой расселось теперь несколько девочек с самой хозяйкой во главе.

— Ну, нет, дудки! Стригут овец да баранов, а я не дамся! — расхохоталась беспечно девочка. — Да бросьте все это «завтра» вспоминать, девицы… Лучше сядем рядком да поговорим ладком. Хотите, расскажу про Венецию лучше?

— Расскажи! Расскажи! — зазвучали вокруг Наташи оживленные голоса.

— Прекрасно. Молчите и слушайте. Дунюшка, иди ко мне поближе… Вот так. Дора, и ты лезь на кровать. Великолепно, в тесноте да не в обиде. Ну, молчите, тише вы, начинаю!

И ровный звонкий голосок Наташи полился нежной мелодичной волною, заползая в души ее слушательниц.

Когда девочка начинала рассказывать обо всем пережитом ею в ее недавнем таком богатом впечатлениями прошлом, лицо ее менялось сразу, делалось старше и строже, осмысленнее как-то с первых же слов… Черные глаза уходили вовнутрь, глубоко, и в них мгновенно гасли их игривые насмешливые огоньки, а глухая красивая печаль мерцала из темной пропасти этих глаз, таких грустных и прекрасных!

Точно песня лился живой, захватывающий рассказ… В нем говорилось о теплой южной стране с вечно голубым небом… с алмазным сверканием непобедимого дневного светила, о синих в полдень и темных ночью каналах… Об узких черных гондолах, похожих на плавучие гробы. И певучих мандолинах, льющих бесконечно днем и ночью, ночью и днем свои дивные песни… О бархатных голосах гондольеров… О роскошных дворцах дожей, отраженных водами каналов… И о море, свободном, как воля, широком, как жизнь… Попутно рассказала Наташа кратко о злодействах и кознях кровожадных Медичи… О несчастной догорессе, погибшей в подвале огромного здания, залитой водой по одному подозрению гневного старого дожа в измене их роду…

С захватывающим интересом разливался рассказ Наташи… Затаив дыхание, слушали его девочки… Ярко блестели глаза на их побледневших лицах… Все это было так ново, так прекрасно, так упоительно-интересно для них!

Голубоглазая Дуня ближе придвинулась к рассказчице…

С упоением вслушивалась она теперь в передаваемый Наташей старинный обряд обручения дожей с Адриатическим морем. Волны народа… Пестрые наряды… певучая итальянская речь… Гондола, вся увитая цветами… И сам дож в золотом венце, под звуки труб, лютней, литавр поднимается в лодке со скамьи, покрытой коврами, и бросает перстень в синие волны Адриатики при заздравных кликах народа…

Эту самую картину видит и во сне часом-двумя позднее впечатлительная Дуня, когда чья-то рука осторожно ложится ей на плечо…

— Что это? Кто это? — лепечет она, еще не вполне проснувшись.

— Вставай! Вставай скорее! — слышится у ее уха знакомый певучий голос.

— Наташа? Что тебе надо? — удивляется Дуня, широко тараща в полутьме слипающиеся сонные глаза.

Кругом всюду спят девочки… Задернутый зеленой тафтяной занавеской ночник тускло мерцает в длинной, угрюмой комнате.

— Что ты, Наташа?

В полутьме лицо Румянцевой кажется бледнее и значительнее. Губы плотно сжаты. Глаза глядят решительно, неспокойно.

— Любишь ли ты меня настолько, Дуня, чтобы помочь мне избежать позорного наказания? — звенит снова металлический Наташин голосок.

Дуня, тихая по обыкновению, сейчас стремительно соскакивает с постели.

— Наташа… — лепечет она с испугом… — что ты задумала опять, Наташа?

— Хочешь ли ты помочь мне?

Голос «барышни-приютки» становится резче, нетерпеливей. Она любит полное подчинение и не переносит никаких пререканий. И с Дуней дружна она только потому, что робкая, тихая Дуня подчиняется вполне ее власти. С Дорушкой они меньше дружны. Дорушка тверда и настойчива. У нее своя собственная воля, которой она не отдаст ни за что.

— Любишь ли ты меня?

Дуня с восторгом и преданностью глядит в лицо Наташи. Она никогда не говорит ей о своей любви, как Феничка и другие. Ей дико это и стыдно. Но когда Дуня ходит, обнявшись, в короткие минуты досуга между часами занятий с Наташей по зале или слушает ее пленительные рассказы из ее, Наташиного, прошлого житья, сама Наташа кажется бедной маленькой Дуне какой-то сказочной волшебной феей, залетевшей сюда случайно в этот скучный и суровый приют.

Дуня и про деревню свою стала позабывать в присутствии Наташи. И самая мечта, лелеемая с детства, которою жила до появления Наташи здесь, в приюте, Дуня, мечта вернуться к милой деревеньке, посетить родимую избушку, чудесный лес, поля, ветхую церковь со старой колоколенкой, — самая мечта эта скрылась, как бы улетела из головы Дуни.

Несложная, покорная натура бывшей деревенской девочки вся, с первого дня встречи, поддалась обаянию властного и прелестного существа, барышни-приютки.

Теперь на смену робкой прежней мечты в душе Дуни родилось новое желание: умереть, если понадобится, за Наташу, отдать всю свою жизнь за нее…

И она, Наташа, еще может спрашивать, любит ли ее Дуня?

Голубые глазки девочки в полутьме сверкают, горят…

— Наташа… — шепчет она, — все, что хочешь, я сделаю для тебя, Наташа!

— Хорошо, — звонким шепотом говорит та, — ты должна мне помочь исполнить что-то… Ничего не спрашивай и делай то, что я укажу тебе.

И Наташа, взяв за руки подругу, ведет ее в умывальную.

— Ты понимаешь, чего я хочу? — шепотом осведомляется она у нее по дороге.

Голубые глаза изумленно вскидываются в лицо Наташи. Нет, она, Дуня, не понимает ничего.

— Ну…

Наташа, зябко пожимаясь и кутаясь в большой байковый платок, половиной которого она накрыла худенькие плечи дрогнувшей в одной рубашонке, босой Дуни, шепчет ей на ухо что-то долго и чуть слышно.

Лицо Дуни сперва краснеет, потом бледнеет от испуга и неожиданности.

— Как, Наташа? Ты хочешь?..

— Молчи… Молчи. Не спорь… Я так решила… — звенит, точно жужжит пчелкой чуть слышный голосок.

И обе входят в умывальню.

Газовый рожок горит здесь тускло… Дальний угол комнаты прячется в темноте. Там табуретка… На нее опускается Наташа.

— На, бери скорее и действуй! — говорит она тем же шепотом и передает Дуне какой-то слабо блеснувший при тусклом свете металлический предмет.

Дрожащие, худенькие ручонки едва справляются с непосильной задачей.

Босая, дрожа всем телом, Наташа получасом позднее впереди Дуни на цыпочках пробирается в дортуар… На голове ее тоже белая косынка, которую носят целые сутки после бани воспитанницы. И байковый платок покрывает плечи… Все как прежде.

Лязгая зубами и трясясь, как в лихорадке, Дуня крадется за ней; у нее в головной косынке завязано что-то мягкое и пушистое, что она готова прижать к груди и облить слезами.

— Ах, Наташа! Наташа! Бедовая головушка! И зачем только я послушалась тебя! — шепчет беззвучно девочка, и тяжелая тоска камнем давит ей грудь.

— Вздор, — возражает ей в темноте звонкий шепот. — Вздор! Так им и надо! Так и надо! Сказала, что не будет по-ихнему… Вот и не будет ни за что!

Через десять минут Наташа спит как убитая в своей постели, а Дуня долго и беспокойно ворочается до самого рассвета без сна. И тоска ее разрастается все шире и шире и тяжелой глыбой наполняет трепетное сердце ребенка.