Сестра была склонна к экзальтации. Но теперь Марии, которая страдала вместе с ней и жалела шурина не меньше чем она, сквозь дрему тоже показалось: сестра обращается и к ней. Марию затрясло…

С надеждой — в Минске непременно оставлено антифашистское подполье — она не мешкая стала собираться назад: «Буду хоть помогать!» Да, но зачем она брала с собой дочь? Прежде всего, видимо, чтобы заслонить собой, быть вместе. Чтобы чувствовать себя… смелее и не накликать новой беды на сестру. Она даже разыграла перед соседями комедию: «Все! Ноги моей здесь больше не будет!»

Минск немного отрезвил ее. На улицах встречались почти одни немцы — солдатня, увешанные оружием полевые жандармы в касках, офицеры в легких мышастых шинелях и фуражках с высокими тульями. По мостовой, грохоча, катились грузовики-фургоны; колыхались на выбоинах непривычно низкие камуфлированные легковушки; подскакивая на сиденьях, проносились мотоциклисты в пятнистых плащ-палатках.

Стоял солнечно-ветреный день. Пожарища, развалины пылили. Рыжим, выцветшим казалось само небо.

Чтобы приглушить скорбь, мать с дочерью посидели в нервом попавшемся скверике, пригоршнями напились из водоразборной колонки. Но перед Бетонным мостом неожиданно столкнулись со знакомой, бывшей сотрудницей юридического института, и, расспросив, чуточку успокоились: квартиру, как оказалось, никто еще не занял, и Марией никто не интересовался.

Соседка Лида, простоволосая, в заношенной расстегнутой кофточке, встретила радостно: «Манечка! Целые?» Поцеловав в обе щеки, как гостей, повела в пустую комнату. Застегивая кофточку, заплакала, стала перечислять, кто какие стянул вещи,

— Как в том лесу. Ни закона, ни права, — говорила она сквозь слезы. — Газеты пишут, что сам наместник Гитлера приезжает распоряжаться… Да как-нибудь сойдет. Я тебе подушку и одеяло дам. Генка, где ты?.. Вот хорошо, что вернулись!

В дверях показался карапуз, полненький, мурлатый. Порога не переступил, а, сев, переполз через него. Потом, поднявшись, с протянутыми ручками потопал к матери.

— Смотри, Геночка, кто вернулся! — радовалась Лида, гладя его по головке и обдавая Марию с Томой светом своих растерянных, ласковых глаз. — Все смелей будет.

Ее прежняя, мирная, домашняя неопрятность была какой-то запущенной, но Мария, жадно слушая Лиду, замирала от умиления.

На следующий день она была уже на тихой Заславской улице — в общежитии юридического. Слушая рассказы знакомых студентов, прослезилась.

— Вот здорово, что пришли! — воскликнули они. — А то, кроме идолов, и не видишь никого!

— Спасибо, Мария Борисовна!.. За что? Как вам сказать? Хотя бы за то, что заглянули к нам.

— За то, что больше нас стало!..

А Мария слушала их, и ей хотелось обнять каждого — таким привычным, близким дохнуло на нее.

У борьбы своя логика. Тут важно начать. При следующей встрече бывшая сотрудница по институту сообщила: в лесу близ ее деревни в шалашах обосновались окруженцы. Делают вылазки — сожгли волостную управу, сепараторный пункт. Но многие из них ранены… Пришлось срочно искать подступы к аптекам и больницам. Когда же удалось найти дорогу к больнице в гетто, пришлось переодеваться — натягивать в развалинах заношенную кофточку с нашитой «латой» и незаметно прибиваться к колонне, возвращающейся с работы в гетто, или ночью пробираться туда под колючей оградой из проволоки. И хотя обязанность связной с окруженцами осталась за бывшей сотрудницей, пришлось самой выбирать наиболее безопасные маршруты, по которым можно было бы переправлять в лес добытое сокровище… Студенты, те, из общежития, раздобыли бумагу, копирку. Появилась возможность помогать другим людям разбираться в событиях, а вместе с этим появились и новые заботы — как распространить написанные листовки, кому и когда расклеивать их, кому и как пронести на товарную станцию, на вагоноремонтный завод… Один из третьекурсников — смуглый кудрявый парень — был еврей. Значит, нужно было раздобыть и заполнить на него липовый паспорт, где бы он значился цыганом. Да и вообще, будучи подпольщиком, как ты обойдешься без аусвайсов, больничных листов, которые помогли бы тебе «выплыть на поверхность»? А тут, как на беду, провалилась сотрудница института, и позарез нужны золото и связь с тюрьмой. Так одна за другой набегала необходимость — то иметь своих людей в учреждениях врага, то иметь свои явочные квартиры, где можно было бы встречаться с товарищами, прятать собранное оружие…

Особенно донимали заботы ночью. Когда время клонилось к вечеру, комендантский час гнал домой. В четырех стенах, после пережитого днем, время словно останавливалось, и ночь вместе с вечерними сумерками тянулась бесконечно долго. Работать — слепить глаза при коптилке — и то было опасно: не хотелось, чтобы это тоже привлекало чужое внимание. К тому же настойчиво напоминало о себе недоедание. Потому, протопив голландку — каменный уголь, который нарочно сбрасывали с тендера машинисты, можно было набрать у железнодорожного полотна, — ложились спать. Тома в тепле засыпала быстро, вздрагивая во сне. Но от этого еще острее чувствовалась ответственность за нее, вспоминались дневные треволнения, и сон отлетал.

Борьба завязывалась не на жизнь, а на смерть. В минуты душевных мук рождались планы… И если бы можно было остановить смертоносную машину, перегородив ей дорогу, Мария вряд ли пощадила бы себя — пусть только забуксует. С этим она выросла. Но разве машина забуксует? Значит, нужны были особые меры!..

Как-то она увидела гаулейтера. Он шагал по тротуару Ленинской улицы. Впереди и сзади него шла охрана, а по мостовой, чуть приотстав, двигался блестящий серый лимузин. Среднего роста, коренастый гаулейтер ступал тяжело, будто топтал асфальт тротуара, и совсем не махал руками. И что тогда бросилось в глаза — затылок и короткая шея у него были на одной линии. Вокруг лежали желтые развалины, и зловеще желтой выглядела на их фоне каменная фигура этого кряжистого, властного человека. «Такой не остановится ни перед чем. Наступит ногой на горло, — подумала Мария. — Не худо бы взять и напомнить ему, что у палки-то два конца. Может, помягчел бы тогда…»

В уши Марии бил тот истошный детский крик, и она засыпала лишь на заре.

Проснувшись первой, Тома с любопытством рассматривала побледневшее во сне лицо матери и, видимо, потому, что взрослела сама, каждый раз открывала, что мать, вопреки всему, хорошеет — немного расплывчатое лицо четко очерчивается, и что-то как бы подсвечивает его изнутри.

— Ма-моч-ка, ты у меня самая, самая!.. — призналась она, когда озадаченная Мария начинала тереть глаза и моргать.

Наивная Томина похвала пробуждала желание поглядеть на себя в оконное стекло — зеркало тоже утащили, — и, хотя было неловко, слова дочки запоминались, прибавляли сил.

— Когда ты, Маня, рядом, — подхватывала Лида, — ей-богу, веселей. Ровно заступиться можешь, в обиду не дашь. Вишь какая!..

Но однажды, когда Мария, держа на коленях Генку, перебирала пальцами его редкие длинные волосики, Лида внезапно проявила самостоятельность.

— Примелькалась ты уже с Томой, — наставительно заметила она. — И нынче я тебя с ней не пущу. На каждом шагу полицаи с жандармами. Говорят, это рейхскомиссар свои порядки заводит. Пропуска разные, облавы. Генку возьмешь! И лучше огородами возвращайся…

Мария сначала даже испугалась — что с нею? Да, увидев, как темнеет полное, хотя уже поблекшее от недоедания, Лидино лицо, поняла, что игнорировать ее нельзя: так она высказывает свое новое отношение и к ней, Марии, и к окружающему. Отказ кровно обидит женщину, оскорбит ее. Да и имеет ли Мария право не принять ее жертвы?

— Ты ведь не знаешь, куда я сейчас пойду, — все-таки, чувствуя, что Лидино решение накладывает на нее особую и, возможно, самую высокую ответственность, предупредила она.

— Знаю! Не на базар!..

С Геной идти было куда вольготнее. И, неся его на плечах, раз за разом целуя его ножки, Мария чуть ли не торжествовала. Однако когда горкомовский связной передал ей подпольную «Звязду» и Мария, засунув ее под резинку Генкиных шароварчиков-ползунков, пошла назад, все переменилось. Мальчик, как и раньше, кивал головой, пальчиками лез Марии в нос, а у нее болело сердце, и хотелось молить, как молила сестра: «Матерь божья, только бы не сейчас, только бы не сейчас!»