— Только с отцом и Жюльеном Делаттром, который и объяснил мне все про эти списки.

— Делаттр — большой чудак, но в целом славный малый. Мы учились с ним в одной школе. — Впервые за весь разговор он позволил себе замечание личного свойства. Хайди быстро ухватилась за эту соломинку:

— Тогда вы знаете, что все, что он говорил о Никитине, правда. Почему же вы говорите о «предположениях» и делаете вид, что ничему не верите?

Комманшу снова стало смешно.

— Вы — очень упорная юная леди. Верю я вам или не верю — неинтересно. Я уже сказал: все это — не доказательства, хотя, даже если бы это были доказательства, по закону во всем этом не содержится преступления. Не говоря уже о таких пустяковых соображениях, как дипломатический иммунитет, международная обстановка и так далее… Поверьте, мадемуазель, я по достоинству оцениваю ваш поступок, понимаю ваши чувства, но могу только повторить: чем быстрее вы обо всем забудете, тем будет лучше для всех.

Вежливость не позволила ему добавить, что беседа окончена, однако тон его голоса и едва заметное движение тела, словно предшествовавшее вставанию, достаточно ясно передали его намерения. Хайди пришлось приложить немалые усилия, чтобы остаться сидеть. Выпрямившись на жестком стуле, она сухо произнесла:

— Как вы, француз, можете не считать преступлением действия человека, расхаживающего среди ваших сограждан и помечающего их карандашом, словно ставя метки на скотине, отправляемой на убой? Неужели вы не видите — неужели не видите, что вас ожидает?

Комманш, уже успевший привстать, снова плюхнулся на место. Он не пытался больше скрывать нетерпение.

— Неужели вы и вправду так наивны, мадемуазель, что воображаете, что нам известно меньше, нежели вам? Вы думаете, нам неведомы делишки господина Никитина, да и ваша с ним связь, если уж на то пошло? Что же до вашего несколько снисходительного замечания насчет того, что ожидает нас — меня, мою семью, друзей, короче, весь французский народ, то позвольте мне уклониться от обсуждения этой темы, дабы вам не было неудобно.

— Мне? Не понимаю…

— Не понимаете? Что ж, мы оба знаем, что ожидает вас. Комфортабельный авиалайнер, когда запахнет жареным, и смутные ностальгические воспоминания о залитых солнцем кафе на Елисейских полях…

Он умолк, с удовлетворением заметив, что Хайди задвигалась на стуле, а потом добавил с вкрадчивостью дикаря:

— А потом, раз вам удастся столь захватывающее бегство в самую последнюю минуту, какой-нибудь из ваших модных журналов закажет вам прочувственную статейку о последних днях Франции…

Именно в это мгновение в мозгу у Хайди вспыхнуло озарение. Только что она смущенно ерзала на стуле, слушая презрительные речи Комманша и недоумевая, отчего все так жестоки с ней. Но тут блеснула вспышка, и ей внезапно стало ясно, что Комманш прав, и что сделать все необходимое придется именно ей. Как всегда бывает с проблемами, кажущимися неразрешимыми, найденное решение оказалось столь простым, что оставалось только пожимать плечами, отчего она не набрела на него раньше. Боль и унижение исчезли, как перестает саднить рана от инъекции морфия. Позже она вспомнила, что уже читала где-то, как нечто подобное происходит с людьми, подвергнутыми пыткам: они неожиданно расплываются в улыбке, перестав чувствовать, что с ними вытворяют, и хоть сколько-то заботиться об этом. Она знала, что Комманш прав, но его слова уже не причиняли ей обиды. Она встала и увидела собственное отражение в окне кабинета. Однако фигура женщины в шубке из гладкого меха показалась ей незнакомой; самым же странным в незнакомке была улыбка, неожиданно появившаяся на ее узком, бледном лице. Отчуждение от самой себя длилось всего несколько секунд, но Комманш успел вопросительно посмотреть на нее.

— Вы совершенно правы, — спокойно сказала она. — Сначала я не понимала, но теперь поняла.

Ее тон настолько переменился, что в глазах Комманша загорелось сразу несколько вопросительных знаков. Она захлопнула сумочку и заметила у себя на коленях обрывки носового платка. Она аккуратно собрала их, не чувствуя ни малейшего смущения.

— Как глупо, — пробормотала она, пряча обрывки в сумочку. — Вот дурацкая привычка!

Комманш, обогнувший стол, чтобы пожать ей руку и выпроводить вон, принял иное решение.

— Я был с вами очень груб, мадемуазель, но, говоря откровенно… — начал он.

— Вы были совершенно правы, — прервала она его. — Я поступила очень глупо, побеспокоив вас. Я просто подумала…

Она запнулась; мысли, занимавшие ее пять минут назад, теперь остались в далеком прошлом и представляли разве что академический интерес. Однако что-то заставляло ее представить Комманшу вразумительное объяснение.

— Я и не думала, что главное — это арест или высылка Никитина. Я просто считала, что если обнародовать факты, это откроет людям глаза. Мне казалось, что все спят… Ведь все это — какая-то фантастика, в которую верится с не меньшим трудом, нежели в приближение кометы с ядовитым хвостом… Я подумала, что если люди увидят это написанным черным по белому, то как-то встрепенутся. Но теперь я понимаю, что вы ничего не можете…

Теперь они разговаривали стоя; Комманш, возвышаясь над ней на два-три дюйма, смотрел на нее сверху вниз с наполовину утомленной, наполовину насмешливой улыбкой. Раздражение покинуло его столь же быстро, как и охватило несколько минут назад; со свойственной ему стремительностью он отодвинул в сторону несколько оказавшихся под рукой бумаг и уселся прямо на стол.

— Вы сказали, что люди спят. Вы действительно так считаете?

Теперь настала очередь Хайди желать разговору скорейшего завершения. Ей хотелось побыть одной и обдумать свои практические действия. Абстрактные рассуждения утратили для нее всякий интерес; она достаточно наслушалась речей от Жюльена, Варди, прочих умников, каждый из которых имел свои теории и философские построения, но ничего не предпринимал. Однако прошедший тюрьмы и пытки Комманш внушал ей уважение, усиливавшееся благодаря тому, что, несмотря на свой пост, он сохранил откровенность и отвергал условности.

— Не знаю… Иногда мне кажется, что все люди либо спят, либо парализованы, и лишь одна я бодрствую и вижу, как приближается комета. Но мне никто не верит…

Комманш нетерпеливо отмахнулся.

— Наверное, вас воспитывали в строгости. Помнится, кто-то говорил мне, что вы росли в монастыре. Это правда?

Не зная, к чему он клонит, Хайди кивнула в знак согласия, сгорая от желания уйти. Однако Комманша, только что понервничавшего, теперь тянуло поболтать.

— У себя в монастыре вы, по-вашему, тоже спали? — резко спросил он. — Вы, с вашей обостренной чувствительностью, уж точно бодрствовали. Однако вы закрывали глаза на наиболее мощный фактор в жизни подростка, не желая его учитывать, — я говорю о сексуальности. Вам удалось подавить ее в себе и притвориться спящей невинным сном. Это именно то, что делают сейчас люди на Западе. Они подавляют в себе осведомленность о приближении кометы. Нам пока недостает понимания глубины политического инстинкта, которым наделены люди и который подчиняется тем же психологическим законом, что и половое влечение. Подобно всем жизненным инстинктам, он иррационален и неподвержен разумному внушению. Политическая психика человека содержит примитивный, дикий стержень и обширное суперэго; механизмы, с помощью которых она подавляет очевидные факты, ее внутренний цензор, куда более эффективны, нежели государственная цензура, и отметает всякую неудобоваримую информацию, не давая ей добраться до нервных окончаний…

Несмотря на стремление остаться наедине с собой, Хайди обнаружила, что снова сидит — на этот раз на ручке кресла.

— Каков же практический вывод? — спросила она, пытаясь навести порядок в собственных мыслях.

— Он совершенно отрицателен, — ответил Комманш, определенно обращавшийся скорее к себе самому, чем к Хайди. Ей пришло в голову, что так с ней случалось всегда: несмотря на все ее грехи и ошибки, она была отличной слушательницей. Улыбаясь в душе, она представила себя сидящей на скамье подсудимых и с умным, внимательным выражением на лице слушающей речь государственного обвинителя, требующего для нее смертной казни. Именно в этот момент она впервые увидела противные кавычки.