– Можно, конечно и позже поговорить… – покладисто кивнул в ответ корчмарь, тряхнув пейсами. – Почему не отложить никчемный разговор на неопределенное время, тем более, если речь идет всего лишь о моей девочке? Пусть себе еще немного побегает по селу нагишом. Может, не все жители Михайловки успели рассмотреть какая у нее крепкая грудь и тонкая талия? Я уж и не вспоминаю о том, что Ребекке не приходиться стыдится и всего остального тела, особенно той части, которая по капризу природы, расположена сзади и чуть пониже спины… Ну, господин казак понимает, о чем я намекаю?.. Да?
– Не надо меня величать выше чести, дядька Ицхак, – потупился парень, понимая, что без веской причины, неприятных объяснений избежать не удастся. – Я всего лишь новик, и казаком называться не заслужил пока.
– Ой, я вас умоляю, пан Куница, – с завидной небрежностью отмахнулся тот. – Сегодня новик, завтра – казак. А если послезавтра ваши же товарищи вас атаманом называть станут, или каким-нибудь сотником нарекут? Как тогда прикажете моей бедной голове запомнить все эти войсковые премудрости? Лучше не делайте мне умное лицо и не увиливайте от ответа…
– Дядька Ицхак, вот хоть побожится, – вздохнул удрученно Тарас. Переговорить шинкаря, не прибегая к откровенной грубости, до сих пор не удавалось никому. – Мы с Ребеккой всего лишь заплутали в лесу, а потом – и вовсе потеряли друг друга из виду… Я так и не смог ее найти. Ночь же, темно…
– Кто б сомневался, пан Куница, – опять затарахтел шинкарь. – Я давно подозревал, что если пригожую девицу раздеть догола, то в лесу станет гораздо светлее. Тем более – ночью. Вот только мне бы не хотелось, чтобы вместо факела использовали мою такую наивную и доверчивую девочку. Да и будущему зятю такая бесцеремонность в обращении с Ребеккой вряд ли придется по душе. А ведь шила в мешке не спрячешь, можете мне поверить, господин казак. Особенно, если, после ваших совместных увеселений, мамочке Циле придется расшивать все новые платья нашей дочери. Из-за стремительно полнеющей девичьей талии…
– Дядька Ицхак, – в третий раз попытался урезонить не на шутку разошедшегося корчмаря Тарас. – Я же готов хоть завтра жениться. Но вы сами возражаете против нашей с Ривкой свадьбы.
– А с чего мне быть согласным, пан Куница? – всплеснул ладонями тот. – Что у вас есть за душой, извините, кроме отцовской сабли, разваливающейся хаты, полтора морга земли и всеми уважаемой старенькой бабушки Аглаи? Молчите? То-то же! Зато я вам скажу то, о чем вы сами, по молодости лет, еще ни разу не задумались… Моя маленькая Ривка и все ее будущие детки, захотят кушать. А они – поверьте на слово старому еврею – имеют такую ужасную привычку с малолетства… Так чем же вы, господин казак, собираетесь их накормить? Неужто опять бедному и больному Ицхаку придется вынимать последнюю крошку изо рта у своей и так почти что нищенствующей семьи? Вижу, вам уже самому стало грустно?
– Умерла бабушка, – тихо промолвил Тарас.
– Значит, пан Куница стал еще беднее? – произнес впопыхах Ицхак, но сразу же опомнился. – Азохен вей! Это ужасное известие! Как жаль… Мои соболезнования, господин казак. Аглая Лукинична была такая достойная женщина. О, Ицхак помнит, что однажды приполз сюда за травами, когда ни теща, ни тетя Соня не смогли излечить мой прострел. И чтобы вы думали – помогло!.. Я еще три дня стонал, чтобы все оставили меня в покое, но спина уже совсем не болела. Как рукой сняло… И когда же это ужасное несчастье случилось?
– Ночью…
– Азохен вей… Что я могу сказать на ваше горе, пан Куница… Кроме того, что все мы там будем, если доживем, конечно… Примите еще раз мои самые искренние соболезнования, господин казак. Да, достойнейшая женщина была ваша бабушка, уж поверьте старому еврею. И вы опять-таки правы – когда в доме от живых ждут последнего долга мертвые, вспоминать о шалопутных девицах не пристало. Но, мы обязательно вернемся к нашему неоконченному разговору. После похорон. Обязательно вернемся… Вот только… Раз я все равно уже здесь, может, вы таки вернете мне одежду Ребекки? У бедной девочки не так много шелковых рубашек…
– Простите, дядька Ицхак, – чертыхнулся мысленно Тарас. – Я уже пытался объяснить вам: у меня нет ее одежды. Наверное, рубашка осталась в лесу, когда Ривка убежала, а я бросился ее догонять… Хотя, если это так важно, можно будет потом сходить поискать. Я помню место, где мы… расстались.
– О-хо-хо… – тяжело вздохнул корчмарь. – Так я и знал, что ни к чему хорошему все эти ночные гулянья не доведут. Особенно – в ночь накануне праздника Ивана Купалы… Разве ж может на что путное рассчитывать дочь племени израилевого от какого-то христианского святого, совершенно бесцеремонно перенявшего привычки языческого божества? И ведь говорил же дурехе: одевайся во что-нибудь старенькое, чего не жалко. Це-це-це… потерять такую хорошую вещь! Разве нельзя было сложить всю одежду вместе, чтобы потом не искать каждую часть по отдельности? Эх, молодежь, молодежь… Ничего святого у них нет, ничто не ценят… А ведь почти новая сорочка была… – и укоризненно покачивая головой, из-за чего его длинные, завитые пейсы тряслись, словно разделенная надвое козлиная бородка, Ицхак стал неловко спускаться с крутого пригорка.
Куница провел взглядом нескладную, согбенную фигуру в длиннополом, развевающемся на ходу лапсердаке, потом бросил взгляд на прикрытую дверь хаты и устало присел на пороге. Ему вдруг стало очень тоскливо и сиро. А ощущение одиночества накатило так остро, что юноша едва не расплакался.
При жизни – обычная, как и десятки других сельских старух – немного ворчливая, излишне суетливая, неугомонно снующая по хозяйству бабушка Аглая, умерев: оказалась совсем другой. И от посвящения в эту горькую тайну, Тарас почувствовал себя не только осиротевшим, но и чужим в родном доме. Заходить обратно не было никакого желания. Тяжело и уныло вздохнув, уже в который раз за это утро, парень поднялся и поплелся к дому сельского священника.
Поскольку изначально Михайловка строилась только на западном склоне холма – пологом, плавно сбегавшем к реке, то под церковь община углубила и расчистила опушку леса, подступавшего к северной окраине села. Оставив рядом с постройкой лишь несколько старых лип и парочку дубов. Рука у лесорубов не поднялась искоренить столетнюю красоту. Заодно и погост, по обычаю заложенный позади храма, под сенью деревьев получился тихий, да благостный.
Избу сельскому священнику тоже срубили рядом с церковью, на пригорке. Но, так как нынешний Михайловский поп, отец Василий, при такой немногочисленной пастве, кормился не столько с трудов духовного наставника, сколько с умелых рук единственного на всю округу горшечника, то большую часть времени, вместе с двумя сыновьями, батюшка проводил под навесом, у гончарного круга.
Там его Тарас и застал.
– Слава Иисусу Христу, святой отче, – поздоровался вежливо парень, заходя во двор.
Остриженный под горшок, крепкий, широкоплечий моложавый мужчина в, надетом на голое тело, кожаном фартуке, напевающий в такт работе, что-то даже отдаленно не напоминающее церковные псалмы, мало походил на настоятеля прихода. А оба его голопузых пацана, старательно месивших глину, и соответственно – изгваздавшиеся в ней с ног до головы, вообще напоминали парочку бесхвостых бесенят.
– Слава навеки, Господу Богу нашему, сын мой! – ответил отец Василий, не отрывая глаз, от вырастающего из комка сырой глины, под его ловкими пальцами, очередного сосуда. – Заходи, Тарас, не стой в воротах. Присаживайся в холодке. Кваску испей, – там жбан лопухом прикрыт. Обожди чуток, я сейчас закончу работу. Глина не любит, когда ее на половине роста бросают. Обидеться может, и потом ничего путного из нее уже не слепишь. Либо при обжиге треснет, либо готовый сосуд прохудится быстро…
Как и всякое истинное умение, схожий с волшебством, труд гончара завораживал взгляд. Казалось, мастер всего лишь небрежно прикасается к сырому комку грязи, и та – самостоятельно, словно под воздействием чар, начинает раздуваться, вытягиваться и сама собой превращается в круглобокий горшок, крынку или иную кухонную утварь.