Однако больше испытывать судьбу было нельзя, и я решил повернуть через фордевинд — стать носом против ветра и бросить плавучий якорь. Глубина в этом месте была такая, что становиться на обычный шлюпочный якорь невозможно. Поворот через фордевинд при свежем ветре опасен: во время переноса парусов на новый галс шлюпку легко может опрокинуть, а в такой шквал тем паче, но иного выхода не было. Беспрерывно ударяя в корму, волны грозили затопить нас. Я прокричал все нужные команды и опять мысленно порадовался, что ребятки действуют точно, бесстрашно.

Став на мгновение бортом к ветру, мы приняли такую изрядную порцию воды, что шлюпка едва не опрокинулась, но, повторяю, иного выхода не было. И вот, когда нужно было осадить грот и стянуть гикашкот, Кирьянов не сумел справиться с парусом и чуть было не выпустил шкот.

Призвание<br />(Рассказы и повесть о пограничниках) - i_022.jpg

Нас накренило еще больше, вот-вот перевернет! А от растерянности в морском деле полшага до страха. Кирьянов как-то в мгновение сжался, ничего уж не видя, кроме набегавшей волны, словно загипнотизированный ею, и, вместо того чтобы быстро перебрать шкот в руках, закрутил его вокруг уключины и брякнулся на дно…

Баулин взъерошил волосы:

— Рассказывать долго, а на самом-то деле все произошло молниеносно: шлюпка снова накренилась, снова хлебнула ведер двадцать. Секунда все решала! Кирьяновский сосед Костя Зайчиков бросился к закрепленному шкоту, освободил его и в ту же секунду был смыт за борт. Не успей мы в это время повернуть носом к ветру — новая волна наверняка погребла бы нас… Словом, смыло Зайчикова, он даже вскрикнуть не успел, только подковки на ботинках сверкнули…

Капитан третьего ранга тяжело перевел дыхание.

— У меня, знаете ли, сердце остановилось. Не верьте, если кто-нибудь вам станет рассказывать, будто бы моряк никогда, ни при каких обстоятельствах не дрогнет, не испугается. Враки! Еще как испугаешься. В особенности если на твоих глазах, да почти что по твоей вине, гибнет человек. А разве я не был виновен в проступке Кирьянова?

Баулин встал, зашагал из угла в угол.

— Все дело в том, как человек себя держит в беде, в особенности если он командир, если от его поведения зависит поведение других и даже их судьба. Поддайся панике, покажи невольно, что ты тоже испугался, — и все!..

Он помолчал, меряя шагами комнату.

— Хорошо еще, что Зайчикова не успело далеко унести волной. Он поймал брошенный ему канат, и мы вытащили его обратно. Дальше… Собственно, главное я уже рассказал. Опустили мы паруса, соорудили из двух скрепленных крест-накрест весел и запасных парусов плавучий якорь, подвесили к одному его концу груз и выбросили на тросе за корму — теперь уже нас не могло развернуть бортом к ветру. А для того чтобы шлюпка не так сильно черпала носом, я приказал ребяткам перебраться в корму.

Вскоре шквал, как и полагается шквалу, умчался, волна стихла, опять засинело небо, и не верилось, что всего десяток минут назад мы были на волосок от гибели. Ученики мои разом заговорили, начали шутить, поздравлять Зайчикова, что он отделался легким испугом. На Кирьянова никто даже не взглянул, будто его в шлюпке и нет. А он глаз не поднимает.

На выручку нам с базы пришел моторный баркас, предложил взять на буксир. Куда там! Ребятки в обиду: «Зачем буксир? Сами дойдем!»

Баулин улыбнулся воспоминаниям:

— Славные ребятки!..

— А что же Кирьянов?

— За Кирьяновым с того дня закрепилось тяжкое прозвище — трус. Позор, можно сказать, несмываемый.

Назавтра же в школе состоялось комсомольское собрание. Выступил и я, рассказал все, как было во время шквала. Добавил, что проступок этот закономерно вытекает из всего предыдущего поведения Кирьянова и он заслуживает самого строгого наказания. Ни один человек голоса в его защиту не подал. В решении записали: «За проявление трусости, недисциплинированность и отрыв от коллектива объявить члену ВЛКСМ Кирьянову выговор».

— А Кирьянов как выступил?

— Хуже некуда: «Решайте как знаете, мне сказать нечего…», и точка.

«Да понимаешь ли ты, что из-за тебя люди могли погибнуть?» — кричат ему с места.

«Понимаю», — отвечает и глаза в пол. Больше ни слова из него не вытянули.

— Тяжелая история…

— Куда уж тяжелее. И представьте, дня через два возвращаюсь вечером домой, гляжу: на лавочке в садике сидят моя Ольга и Кирьянов с Маришей на руках. Увидел меня и тотчас распрощался. Спрашиваю Ольгу: «Жаловаться приходил?» Мы никогда, ни до того, ни после, не спорили с Ольгой, а тут вместо «здравствуй» она обрушилась на меня, начала заступаться за Кирьянова, будто за сына.

«Не знала, — говорит мне, — что ты такой черствый. Неужели и ты, и все вы не видите, не чувствуете, как Кирьянов переживает, как он подавлен своим поступком? Я, говорит, убеждена: по натуре он не трус, а то, что произошло во время шквала, — случайность. Тяжело ему, что все вы о г него отвернулись».

«Сам он ото всех отвернулся, отвечаю, сам всех против себя настроил», — «А ты подумай, — говорит Ольга, — может, и ты в этом виноват». Тут я вскипел: «Моя вина в том, что затребовал Кирьянова в морскую погранохрану! Не тебе судить, ты видишь только, как Алексей игрушки Маринке делает, а я с ним целый день вожусь. Хватит с меня, натерпелся!» А Ольга: «Эх ты, отец-командир!» Схватила дочку на руки и ушла в дом, не спросила даже, буду ли я ужинать…

Баулин и сейчас переживал давнюю ссору, и сейчас, по-видимому, корил себя за нее, а я подумал, что, возможно, тогда Ольга Захаровна была права.

— Вскоре, — снова заговорил Николай Иванович, — меня назначили на Курилы командиром сторожевого корабля «Вихрь». Я ведь начинал пограничную службу, можно сказать, по соседству, на Чукотке. Тогда-то, еще в молодости, мне и полюбились здешние края: для моряка местечко самое подходящее — дремать на ходовом мостике некогда. Словом, сам я напросился обратно на Дальний Восток (посоветовавшись с Олей, конечно). А когда мою просьбу уважили, обратился со второй: прошу назначить ко мне на «Вихрь» младшим комендором Алексея Кирьянова. Дело в том, что Алексей в это время тоже подал рапорт о назначении его на Дальний Восток.

Начальник школы выслушал просьбу, и глаза у него на лоб: «Или ты мало с ним горюшка хлебнул?»

Баулин усмехнулся:

— Вы тоже, наверное, спросите: зачем это мне понадобилось?

— Вероятно, Кирьянов просился на Восток, чтобы проверить себя или уйти от дурной славы, — сказал я. — А вот зачем он вам понадобился, мне и впрямь невдомек.

— Оля подсказала. «Ты, говорит, его уже знаешь и сможешь ему в случае чего помочь, другие же неизвестно еще как встретят. А человек он честный, отзывчивый». Она ведь, Ольга, тоже педагогом была. Поэтому, видно, да и по чисто женской чуткости раньше других, раньше меня разгадала Кирьянова. Ну и, честно говоря, моя моряцкая жилка была крепко задета: неужели Кирьянову так и не полюбится море и наша морская служба? Ведь моряк — это натура!

Вот вы сказали, что Кирьянов хотел уйти от дурной славы. А ведь дурная слава что тень, — от нее не убежишь! Вместе с Кирьяновым она приехала и на Курилы: в комсомольской учетной карточке — выговор. Команда «Вихря» да и вся морбаза встретили Алексея с явной настороженностью: «Ничего себе гусь! Попробуй-ка задерись у нас!»

Командиром базы был тогда наш общий знакомый Самсонов. Я его знал еще до этого лет девять, — кто из дальневосточников его не знает! К тому же мы с ним военно-морское училище заканчивали вместе. Так он, Самсонов, и то поморщился, когда я порассказал ему все о Кирьянове. «Ты его просил к себе на корабль, ты за него и отвечай».

А между тем жестокий урок, полученный во время шквала, повлиял на Кирьянова, но как? Из заносчивого, строптивого паренька он превратился в притихшего, я бы даже сказал — пришибленного. Никому он больше не перечил, любые приказания и поручения выполнял, однако без огонька, с каким-то безразличием. Казалось, и здесь ничто его не интересовало и не увлекало. Едва затевалось на морбазе веселье, он уходил подальше, на скалистый мыс, как, бывало, в черноморской школе к бухте над кратером, и часами смотрел, как волна бьет о берег. О чем думал он? Тосковал по родной Смоленщине? По своим ученикам? По невесте, с которой надолго расстался?