Все эти различия и несоответствия относятся к определению границ понятий "птица", "летать", "крыло" и других в их взаимном употреблении. Но уточнение этих границ может кое-что "сказать" нам и о сущностях явлений, поскольку подготавливает почву для сущностного их описания. Положим, на земле сидит живое существо с крыльями: и по форме и по другим внешним признакам это напоминает крылья. Положим, это существо делает своими "крыльями" специфические движения, напоминающие движения птицы, когда она собирается взлететь. Но наша предполагаемая птица не взлетает. Наблюдатель сидит в кустах: проходит время, а "птица" разгуливает по поляне, чистит перья и не взлетает. Так птица это или нет? Умеет это существо летать? Не имея сведений об этом существе, просидев без толку несколько часов в кустах, наблюдатель принужден будет оставить свою затею выяснить "грамматику" своего открытия - то есть включить его в уместную для такого случая языковую игру (скажем, он орнитолог, и ему важно описать новый вид). Положим далее, что наличие перьев, клюва, внешний вид существа и другие признаки "говорят" в пользу того, что перед исследователем птица. Но "летающая" ли она. "Полет" вот чего мы склонны ждать от птиц и от наличия крыльев. Но наше существо не взлетает: "не хочет?", "не может?" или "не умеет?" - это грамматические вопросы (хотя для орнитолога они важны по другой причине). Ответы на них относятся к определению границ понятий "птица", "крыло" (а вдруг у этого вновь открытого существа то, что кажется крыльями вовсе не функционирует как крылья, а вместо этого она летает, скажем, быстро перебирая в воздухе легчайшими лапками, а то, что кажется на вид крыльями, на самом деле служит для еды - как "уши" у совы не для слуха), "летать" (быть может, полет этого существа не похож ни на какой другой). Однако, как мне, надеюсь, удастся показать далее, ответы на грамматические вопросы не относятся к "определению сущности".

Когда мы можем сказать: "Да, эта птица летает"? Если известно про эту птицу, что она умеет летать: например, летала вчера, и это каким-либо образом достоверно, или вообще известна как "умеющая летать". Можно также заключить, что эта птица летает, если вот сейчас у меня на глаза летит (при этом не важно, птица ли это, летит ли она на самом деле или привязана неразличимой на первой взгляд ниткой к какому-нибудь механизму на земле). То, что я наблюдаю сейчас - я узнаю (мне напоминает, похож, неотличим и т.д.) как полет птицы. Я не знаю, как и что там происходит "на самом деле" - я еще не озадачивался этими вопросами. Здесь видится корень различия между сущностным усмотрением и применением понятийной схемы. Птица, которая сейчас у меня на глазах летит - летает. Нечто опознано и может быть понятийно определено. Конечно, я не хочу сказать, что здесь прежде идентификации есть какое-то "нечто": имеет место факт идентификации. При этом, опять же, я не хочу сказать, что факт идентификации и факт употребления понятия разделены, я хочу только сказать, что здесь можно основываться на двух видах опыта: на опыте языка, который, быть может, диктует нам "узнать" в таком движении такого объекта в таких обстоятельствах "полет", или что-то в этом духе, либо на опыте созерцания, который, даже если понимать его как регулируемый языком, в котором он выражается, предоставляет все же другую перспективу анализа - перспективу вариации обазов и представлений (именно картин). Полет брошенного с силой камня отличается от полета птицы, да и полеты разных птиц различаются порой очень сильно - это разные полеты. Разные явления? Или "явление" также определяется через употребление понятия (различные явления - случаи - "полета" или просто различные явления, которые следовало бы соотнести с разными понятиями)? Таким образом, видно, что уточнив границы понятия (на основе предложенного Витгенштейном анализа его употребления), можно определить ближайший контекст, в котором уместно говорить об "усмотрении сущности". Этот контекст - опыт отличий между явлениями в сходных по типу ситуациях (тип как-то устанавливается в игровом контексте, где ситуация понимается как "случай того-то"), а его границы - они же, вероятно, и границы сущностного описания - задаются опытом идентификаций в отношении того, что позволяет считать конкретную ситуацию случаем чего-либо. Так, уточняя границы понятия "полет", мы видим, что, скажем, полет камня это особая форма движения (сходным образом может лететь и птица, если ее с силой бросить вверх, пока не придет в себя и не расправит крылья) это "полет камня". "Полет", который зачастую - в специальной языковой игре, которая однако, через систему всеобщего наукообразного образования имеет множество выходов в повседневное словоупотребление и "подразумевание" - имеется в виду, когда употребляют это слово - это как бы сконструированная сущность: сконструированная в процессе формирования и функционирования физической картины мира. "Полет" в таком случае выражает физическую сущность также как "птица" может выражать орнитологическую и зоологическую "сущность" - то есть определенный способ классификации живых тварей. Она (эта физическая сущность) имеет смысл лишь поскольку соответствующее понятие физики сохраняет свой смысл (свое употребление) и лишь в контексте физической картины мира, в которой возможны физические определения и физические конструкты, соотносимые с этими определениями (представления о механике процессов). А можно ли говорить о "полете" в исконном смысле? Предполагается, что "да". Ведь не всегда превалировала физическая картина мира, то есть не всегда "имелось под рукой" нечто, к чему можно было по аналогии применить слово "полет", да и движение брошенного камня не обязательно должно пониматься как "полет". Источник аналогий такого употребления как бы виден - движение некоторых живых существ, достаточно долгое время не касающихся при этом поверхности земли и торчащих из нее предметов ("сколь долгое время достаточно для этого?", "как высоко от земли?" и т.д. - вопросы, как мы знаем, регулируемые традицией согласованных действий в сообществе, в том числе, традицией словоупотребления). Под исконным смыслом "полета" можно, например, понимать полет птицы и, более того, полет летящей птицы. "Полет птицы", "полет мотылька", "полет ракеты" и т. д. - все это прежде всего разные ситуации, а уж затем разные "случаи полетов". Будучи проанализированы, эти грамматические различия, скорее, указывают на соответствующие "существенные различия" поскольку "полет камня" всегда можно отличить от "полета птицы" (даже если птицу бросить как камень), и только в контексте этого и других различий "полет камня" и "полет птицы" сохраняют свой смысл. То, как мы склонны употреблять слово "полет", указывает на родство случаев, ситуаций: только в контексте "семейного подобия" можно говорить о типичных и нетипичных случаях (как, например, полет на ковре-самолете) полета. То, что наблюдая, скажем, полет птицы, мы склонны ассоциировать здесь другие "случаи полетов", среди которых могут быть и "полет камня" и "полет шмеля"..., действительно можно отнести за счет привычки соответствующего словоупотребления. Так что же, ограничив себя одной ситуацией, разве можно говорить о видении общего? Разумеется, нет. Но, уточнив, с чем имеешь дело (полет этой вот птицы), определив ближайший контекст идентификации, можно сделать эту ситуацию (как "ситуацию", а не как "случай чего-либо") "исходной точкой" вариации. Но действительно ли мы можем опереться в вариации на что-то иное кроме опыта словоупотребления? Не вводит ли свободная вариация в фантазии снова в употребление в качестве образов данного "полет камня", "полет ракеты" и т.д.? Не окажемся ли мы снова в плену у грамматики?

Разумеется, в ходе вариации перед "мысленным взором" снова могут возникнуть картины полета камня, стрелы, шмеля и всего, чего угодно, а также, низкие полеты, заоблачные, долгие (хотя в качестве "картины" такое представление не кажется достаточно корректно обозначенным), различные по форме движения, что угодно вместо привычного воздуха в качестве среды, в которой осуществляется полет, и еще неведомо что может здесь возникнуть: все это опять вводит в употребление понятия, относительно которых установлено, что они применимы к другим ситуациям. А то, что должно сохраняться неизменным в ходе вариации - это факт наблюдения некоего движения некоего тела в неком пространстве, некоторым образом организованном: смысл вариации в том, что мы можем "почувствовать", когда изменение пространства, в котором осуществляется движение перестанет нас удовлетворять и мы вынуждены будем исключить этот вариант из вариации. Но "движение", "в среде"... - границы того, что мы понимаем под "движением", разве не устанавливаются в контексте коммуникации, практикой употребления понятия? Положим, это так. Но как это установление функционирует? Разве не как возможность идентификации? А что вообще может оставаться неизменным в ходе таких вариаций, когда следует произвольно изменять фактически все? Но мы осуществляем специальную процедуру по выяснению "сущности" того, что дано в данной конкретной ситуации под именем "полет": какая-то фактичность, предполагается, должна здесь искусственно удерживаться в неизменности. Но какая? Это не может быть летящий объект, это не может быть вид и форма полета... Однако, в наличной ситуации есть как бы "коренные" структуры - таковы, например, наличие движения (а мы не путаем движение с неподвижностью83), причем, особого движения, не похожего на другие формы его (что отсылает к ситуациям выяснения соответствующих сущностей, а не только заставляет бросить затею уточнения "границ понятия": мы можем, таким образом действовать как исследователи по крайней мере двумя способами), пространства "в котором" нечто движется и т.д. Как легко заметить, этих "коренных" аспектов довольно много и связь между ними как-то должна быть задана и должна сохраняться. Так что же, все это мы должны уже иметь в виду еще прежде "усмотрения сущности"? Это как раз и составляет коренной вопрос проблематики "усмотрений сущности". С одной стороны, такая предданность предполагается, если мы имеем в виду "сущностную структуру мира": просто сущности отсылают друг к другу и одни имеют смысл только в контексте других. С другой стороны, предполагать что-либо подобное здесь неуместно и, таким образом, вопрос остается открытым. Пока, однако, важно подчеркнуть, что, хотя "исключенные" понятия как бы и вводятся снова в рассмотрение в ходе вариации, это осуществляется уже на новой основе, нежели обыденный перебор "случаев" - с учетом анализа грамматики понятий, которые здесь могут быть задействованы. Здесь, например, появляется возможность редуцировать некоторые различия и подобия, из тех, что можно отнести за счет традиции словоупотребления. Перспективу такого исследования задает не только Гуссерль, но в какой-то степени и Витгенштейн: "Наш язык изначально рисует какую-то картину. Что делать с этой картиной, как ее использовать - это остается неясным. Очевидно, однако, что ее нужно исследовать, если мы хотим понять смысл наших высказываний. Но картина кажется нам чем-то таким, что снимает с нас необходимость этой работы; она уже указывает нам определенное применение. Таким образом она берет нас в плен" (стр. 269).