Он вытянул руку, Като положила голову на сгиб его локтя.

Было достаточно светло, чтобы рассмотреть мебель, книги, различить силуэты их тел под одеялом. Като повернула к нему голову и вздохнула. Ее дыхание касалось его шеи, ее ноги лежали на его ногах; сейчас, подумал Лев, сейчас, и повернулся к ней. Он начал нежно-беспокойно приставать к ней. Его рука скользнула по ее шее, плечам, он целовал ее щеки и глаза. Разомкнул языком ее губы. Во рту у нее — влажная горькая сладость. Как вкус незрелых лесных орехов. Она не возразила, не отпрянула, и этого ему было достаточно, чтобы почувствовать себя ободренным. Он перекатился на нее, следя за тем, чтобы холод не проникал под края одеяла, ощутил ее грудь, которую так часто видел во время купания, ощутил ее бедра, тепло ее живота. Он прижался к ее тазу, застонал.

— Лев… Лев!

Следующее утро выдалось ясным, небо чистое. Лев чувствовал себя на свету беззащитным; он закрыл глаза в надежде, что все его тело теперь спрятано за веками. Молчание стояло колом на столе между ними. В зале трактира еще сохранялся запах морозного дыма. Камиль сидел в сторонке у окна, наблюдая в подзорную трубу за птицами. Милена подала им кукурузную кашу с молоком, и они, голодные, съели ее.

Не смотреть на Като в то утро было особым искусством. Не смотреть, как она одевается, не заметить, как пальцем прорисовывает на оконном стекле очертания ледяных цветов, как рассматривает себя в мутном зеркале у двери, вежливым жестом пропустить ее первой в ванную, а во время завтрака незаметно смотреть мимо нее косящим взглядом, замечая все: подметенный пол, выцветшие картины на стенах, оставляя размытым только ее лицо.

Милена налила им кофе, с удивлением замерев у их стола, и спросила, не проглотили ли они язык. Оба, спохватившись, сказали спасибо. Потом Като осведомилась, чем занят Камиль. Это была первая связная фраза, сказанная ею тем утром.

Ее брат, довела до их сведения Милена, изучает дроздов.

Поскольку никто не отреагировал, Камиль заговорил сам. У него был низкий, гулкий голос, который посреди фразы срывался в хрипотцу и потому придавал словам убедительность. Весь его облик производил впечатление, в нем сквозила сила и вместе с тем что-то одухотворенное.

Камиль сказал, что дрозды — неприметные птицы, но поют лучше соловьев. И он пытается выяснить, как они между собой объясняются; записывает их пение.

Като, поднявшись из-за стола, взяла у него подзорную трубу, отпрянула от нее.

Камиль смеясь показал ей, как наводить на резкость.

Като и Камиль мгновенно сблизились.

Может, поэтому Лев так и не проникся к нему симпатией.

Като, которая подыгрывала ему в обмене косящими взглядами, на обратном пути в машине не щадила его. Как только внутри салона стало теплее и они очутились в уже знакомых местах, она заговорила. Ее язык мягко упирался в зубы, как всегда, когда она уставала или волновалась.

— Послушай, Лев, я на тебя не сержусь.

Начались повороты серпантина, которые требовали особенного внимания.

— Наверное, пришло время, я уже давно об этом думала. Ты тоже?

Кивок никак не повредил бы, и он небрежно добавил его в свое водительское усердие.

— Знаешь, что бы ни добавилось к тому, что у нас уже было, это не повредит.

— Никогда не узнаешь, пока не попробуешь.

А что будет, если они не наберутся смелости сделать следующий шаг?

— Ты ведь наверняка знаешь, что значишь для меня.

— Да? — спросил он несколько громче, чем следовало бы. — Скажи же мне, потому что я не знаю. Мне известно только то, что я думаю о тебе, постоянно о тебе думаю в этой дыре, где работаю.

Она взяла его руку, которая невольно оторвалась от рычага переключения скоростей.

— Почему ты мне никогда не говорил об этом? — спросила она.

Лев думал о туннеле, холоде, казармах. Он не хотел вызывать у нее жалость к себе.

— Я не могу рисковать. — В ее голосе прозвучало нечто такое, что заставило его посмотреть на нее. — Ты мой единственный друг.

— Так и осталось бы, — тихо сказал он.

Как больно оттого, что она в это не верила.

— С моим отцом худо, когда у него нет работы. Он сидит с утра до вечера дома, потом внезапно исчезает и не показывается целыми днями.

— Это его бутылка?

— Была его, — ответила Като и подняла из-под сиденья бутылку, в которой еще плескался маленький остаток.

Они улыбнулись друг другу.

— Ты уедешь, а я останусь здесь, — при этом «здесь» она указала в неопределенном направлении, — ты познакомишься с женщиной; наверное, уже кого-то встретил, иначе откуда бы так научился целоваться.

— Ну, хотя бы это, — ответил Лев.

— Что «это»?

— По крайней мере, ты думаешь, что я умею хорошо целоваться.

Они засмеялись. Като посмотрела на него с облегчением.

Экономными штрихами обозначились холмы и улицы их деревни. У своего дома Като распахнула дверцу еще до того, как машина остановилась. Шуршание, скрип дали понять, что дверь дома открылась. Мысленно Като уже была в доме, со своим отцом, с объяснениями, где она пропадала. Лев хотел что-нибудь сказать, чтобы развеять печаль, которую он в последнее время все чаще замечал в ней.

Но что сказать-то?

Служба в армии была обязательной для всех. Некоторые, как Лев, прошли ее еще в восемнадцать лет, другие гораздо старше, потому что их призвали после учебы.

Никто не знал, куда его отправят. Подобно большинству, Лев имел при себе только один чемодан. В нем белье и немного еды. Мать положила ему слишком много. Его сестра Бредика дала ему талисман из детства — пластиковую сову с колечком, чтобы подвешивать на нее ключи, как на брелок. А бабушка наказала по возможности никому не попадаться на глаза: молчать, когда велят; говорить, когда требуют к ответу; тогда он затеряется в массе. В таких обстоятельствах, пусть он зарубит это себе на носу, неприметность очень важна.

Дорин подарил ему перочинный нож. Валеа простился с ним так, будто Лев отлучался на поле или в лес. И больше ничего.

Поезд ехал всю ночь. Если только ехал. Несколько раз они стояли, пропуская вперед другие составы. Никто за всю поездку не поинтересовался, не хочет ли кто есть или пить. Прибыли на место только утром, Лев увидел равнину, низкий, будто проведенный спокойной рукой горизонт.

Кто-то сказал: Банат.

Кто-то сказал: Решица!

С вокзала сразу повели в казарму. Он получил первое, мимолетное представление о городе. Многоквартирные здания и самые простые дома, без деревянных фронтонов или лавочек, пристроенных к воротам. Дымчато-голубые, яблочно-зеленые, охряно-желтые. Промышленность покрыла склоны дымовыми трубами, градирнями, складскими помещениями. Слышался грохот, рев механизмов. Печаль охватывала Льва от этого вида, смешиваясь с его тревогой, лихорадочной усталостью.

Что же это за город? По крайней мере, река здесь хотя бы Бырзава?

В казарме снова прозвучал приказ ждать. Его фамилию произнесли чужим, непривычным говором и вопросительным тоном. На вопрос ответило его тело, его присутствие здесь. Голый, он не стыдился. Был сильным — благодаря работе в лесу, которой занимался летом. Его одежду засунули в вещмешок, тот зашили и подписали его именем. Потом побрили наголо. Брюки из его обмундирования оказались коротковаты, как и рукава кителя; и на выдаче обуви никто не спросил его размер. Начались обмены, сложнее всего было найти подходящую обувь. Через какое-то время Лев получил пару, хоть и еще более поношенную, чем первоначальная, но она хотя бы подходила ему по ноге. Только к подштанникам он не мог приспособиться: они кололись и держались на простом шнурке, который надо было затянуть и завязать.

Целыми неделями ничего, кроме упражнений. Сразу после завтрака они приступали к муштре, а до обеда и вечером к строевой подготовке. Стрельбы проводились на лугу. Площадка была огорожена, чтобы никто из гражданских не попал на линию огня.