Лев встал.

Если грядет что-то неизбежное, надо его пережить.

Его мать хлопотала в летней кухне, занимаясь засолкой огурцов. Бобовая ботва, хрен и укроп лежали наготове, а также листья сельдерея и вишни. На кухонных полотенцах сушились стеклянные банки; два стула были отодвинуты от стола, как будто недавно здесь кто-то сидел.

— Я больше не пойду в школу, — объявил он ей.

Забор обозначал конец участка. Лев шагал в горку, пока перед ним не открылся вид на всю деревню. Черепичные крыши, ворота дворов, гнезда аистов на мачтах электропередачи. Луг был сырой, второй раз за день брючины Льва намокли.

Ветер приминал траву волнами, словно приглаживал шерсть животного, замершего, как сестра Льва в проеме двери, на пороге между «внутри» и «снаружи».

Животные, думал Лев, постоянно находятся на этом пороге.

Халил внезапно подошел к нему — казалось, вот-вот пройдет сквозь него. Но кот остановился, подняв у его ноги хвост вопросительным знаком. Лев дал ему еды, которую прихватил из кухни.

Мать попыталась переубедить его, но потом смолкла. Ее молчание было худшим наказанием, хуже, чем назидание. Чем бы она ни грозила, он отныне в школу не пойдет. С него довольно.

— Если предпочитаешь работать, а не учиться, можешь провести лето со своими братьями в лесу, — сказала она под конец. — При одном условии.

— При каком?

— Которое ты примешь.

Он сделал глубокий вздох, кивнул.

— Этот школьный год ты закончишь.

В нем все вывернулось наизнанку при такой мысли.

— А потом будет видно, — подытожила Лиз.

Никакого «потом» не будет, в этом Лев был уверен, и его охватило победное чувство. Неужели все обошлось? А значит, никакой дороги в школу, никакой формы, утренней муштры, никакого чувства неполноценности оттого, что ничего не лезет ему в голову, никогда больше этого резкого запаха мочи в туалетах. Он пересчитал все эти «никакой» и «никогда», они складывались в рифму, в фанфары радости, пока он не сообразил, не осознал внезапно, что ему придется сказать об этом Като.

Они встретились на еврейском кладбище. С тех пор как Като узнала, что раньше четверть деревни составляли еврейские семьи, она часто приходила сюда.

То, что они сгинули, само по себе было плохо. А уж забвение, заметила она, еще хуже.

Солнце спустилось уже низко, но небо еще светлело, словно солнце сейчас снова взойдет и все начнется заново. С той лишь разницей, что ему скоро не надо будет в школу. «Никакой школы никогда больше!» — ликовало в нем.

Она была такой тихой рядом с ним, что он испугался. Испуг никогда не сулил ничего хорошего, он обнажал нечистую совесть. Ему следовало бы сразу сказать, иначе не наберется смелости, но он медлил, потому что хотел насладиться ее беззаботностью, прядками ее волос на ветру, ее простодушным, доброжелательным лицом, взлетающими руками в красном вязаном пуловере, растянутом по краю.

Они шли по дорожке между могил, по сырой земле, которая прилипала к отяжелевшим башмакам. Като рассказывала, как помогала своему отцу с бритьем, и внутри Льва с каждым ее словом росла уверенность, что он ее предает. Его решение продиктовано мыслями только о себе и нисколько о ней. Конечно, он имел на это право, ведь таков его добровольный выбор, а не как у Като, когда ее отец решил, что восьми классов будет достаточно для его дочери. Она была в числе лучших учеников в классе, но с четырнадцати лет ей приходилось вести все домашнее хозяйство, и Като приняла волю отца безропотно. И только когда по долине тянулись караваны кибиток, мужчины и женщины шли от дома к дому, точили ножи, продавали медную посуду, чинили котлы, она проводила часы на качелях под грушей, Лев догадывался, о чем она думала.

Этот день, кажется, выдался хорошим; такие изредка случаются в череде темных дней, и тогда между нею и ее отцом зарождалось какое-то чувство единения, вопреки всей их отчужденности. Отец Като был пасечник. Иногда он отсутствовал дома неделями, а потом наступал период, когда не находил себе работы и пил. Като боялась его гнева, для взрыва хватало пустяка. По возможности она оставалась дома у Льва, и Лиз учила ее готовить, печь, закатывать банки — всему, что нужно знать в домашнем хозяйстве.

Кто же теперь позаботится о том, чтобы она училась дальше? Лев дважды в неделю проходил с ней весь учебный материал. Он читал свои записи, она задавала вопросы. В итоге он и сам начинал разбираться, его отметки улучшались. В нем поднималась ярость. Но он не мог ничего поделать с тем, что ее отец не понимал, какая она умная. Лев заметил ее огрубевшие ладони, слишком коротко обрезанные (или обгрызенные?) ногти, и разом исчезли задорные прядки волос, свет, которым лучились ее глаза. Като знала, что сейчас будет, ее тело заранее понимало это; возможно, ему не придется ничего говорить и не будет необходимости что-то ей объяснять. И когда он остановился, повернувшись к ней, радость спала с ее лица.

С началом летних каникул он пребывал вместе со своими братьями Дорином и Валеа на вокзале. Дюжина других мужчин расположились со своими сумками и рюкзаками у железнодорожных путей. Женщина в привокзальном киоске, в халате, с папильотками в волосах, продавала сигареты, спички, пиво.

Они сели в поезд, Лев прошел за братьями в отсек на четверых. Скамьи деревянные, окна открыты. Бутылки водки шли по кругу, кто-то играл на губной гармонике. Лев распрямил спину. Старался выглядеть так, будто ездил на поезде уже много раз. Поезд пришел в движение, вокзал удалялся, церковная башня показалась и снова исчезла. Перед виадуком Лев услышал свист, чистый, пронзительный, вскочил и увидел ее у железной дороги. Като махала ему; он, забыв про свою напускную сдержанность, бурно помахал в ответ. Его не волновала усмешка в глазах его братьев. Зелень деревьев размазалась в сплошную ленту, с примесью васильков. Все было движением, все было предвкушением радости.

Человек тридцать делали пересадку на «Моканиту». Долина расширилась, лесовоз ехал медленно, равномерные толчки нагоняли на Льва сон. Зеленовато-белая река то и дело оказывалась то справа, то слева от поезда. Поездка прерывалась лишь тогда, когда надо было утолить жажду локомотива.

Прибыв на место, Лев потерял братьев. Дорин снова появился рядом с ним у часовни. В деревянных домиках было сумрачно и прохладно. Лев хотел положить свой рюкзак на нары рядом с рюкзаком брата, но кто-то другой его опередил. Его оттеснили, он уже хотел отойти, но тут услышал голос Дорина:

— Отвали, не видишь, здесь спит мой брат? Мужчина взял свою сумку и прошел дальше. Лев хотел поблагодарить брата, но тот даже не взглянул на него.

Солнце вырезало светлый треугольник на прогалине, где они собрались. Их окружил нарастающий, набухающий шум, который, однако, не становился громче, а напоминал аплодисменты из отдаленного зала или журчание воды в мягкой земле. Некоторые курили, другие беседовали, потом все пришли в движение. Минут через двадцать они добрались до места назначения. Мужчина со светло-рыжими волосами и в высоких сапогах разделил их на группы, объяснил меры безопасности. Вскоре Лев уже держал в руках топор с массивной головкой и получил задание — отсекать мелкие ветки с поваленных еловых стволов. Это и стало его задачей до конца дня. Поднять вверх руки, увидеть кусочек неба, ударить, завести прядь волос за ухо, отнести срубленные ветки в общую кучу. Задержаться ненадолго, не настолько, чтобы кто-то мог подумать, будто работа для него трудна; затем медленно, медленнее, чем надо, вернуться к поваленному стволу — под рев моторных пил, звон ручных, стук топоров и падение дерева на лесную почву, заранее возвещенное громким криком.

В перерыв одни сидели вместе, другие держались в сторонке, и Лев тоже не чувствовал тяги к компании. Из провианта у него с собой были хлеб, сыр и вареные яйца; он сел под деревом и закрыл глаза.