Через несколько часов, которые Лев провел, наблюдая за ней, он стал понимать, что она имела в виду. Люди спешили на работу, за покупками, встречались в парках и кафе, в то время как за фасадами их домов и магазинов, на улицах их города расположился тот неведомый мир, сотканный из людей, которые пробыли там какое-то время, а потом, без всякого объявления или объяснения, исчезли.

Во второй половине дня он пошел прогуляться, чтобы телом ощутить топографию города, чего не происходит, когда едешь на машине или на трамвае. Это был город воды, парковых пристанищ, скамеек и великолепных домов, город, который был новым, неописуемым, где ни один уголок не связан с воспоминаниями. И все же многое здесь ему подходило.

Он зашел в супермаркет, побродил по рядам, все продукты предлагались в дюжине вариантов на выбор, он не торопился с решением, рассматривал, потом снова возвращал на место, находя вариант подешевле. Ему не нравились эти огромные, функционально устроенные торговые залы, теперь они появились и в его стране, и люди носились по ним с наигранной естественностью, которая стирала с них печать дефицита прежних времен.

Здесь на каждом углу ощущался переизбыток жизни, магазинов, кафе и ресторанов, где люди встречались, чтобы поговорить, выпить кофе, отгородиться от скуки. Он положился на пульс, протяженность города, однако всякий раз, когда ему приходилось говорить, слова тяжелели на языке и едва ворочались у него во рту. Его происхождение сквозило в его акценте, проступало в его одежде и обуви.

Какое-то семейство стояло перед кафе-мороженым, явно туристы; две девочки с безучастно скучающими взглядами. Льву была знакома эта надменность, которая возникала лишь потому, что ты молод.

Кто-то забыл на скамейке книгу.

Одна женщина расплакалась, и никто не спешил ее утешить.

Набежали тучи, потемнело.

В этой хмари легче было преодолеть разрыв между своей принадлежностью этому городу и чуждостью ему, между воспоминанием и забвением.

За ужином Като сообщила, что она не знает, как будет жить дальше после этого лета. Она любила странствовать, но также жаждала нового вызова. Привыкаешь к определенному месту, обзаводишься друзьями, неотвратимо отказываешься от чего-то в прошлом. И тут она смолкла — возможно, до нее дошло, что все это касалось и Льва: оставить и его.

— Где тебе было лучше всего?

— В Риме, — ответила она. — Весь город просто взывал к рисованию. И здесь. Мне нравится даль и прозрачность. Город меня поддерживает, дает мне чувство надежности. — Она посмотрела на него, как будто эта фраза еще звучала в ее мыслях.

Ей было трудно, особенно поначалу. Через несколько месяцев она сменила велосипед, доставшийся от Сиги, на новый, полегче. «Только не говори ему», — написала она тогда, и Лев исполнил просьбу, так что Сиги и по сей день рассказывал, что она разъезжает по миру на его велосипеде.

Лев знал, что она и Том в зимние месяцы делали перерыв; что в Словении Като разносила рекламные проспекты, в Италии работала официанткой, в Германии — в универмаге; узнал, когда они купили машину, потому что больше не хотели спать в палатке, поскольку, несмотря на все усилия, пожитков становилось все больше, и уже почти в каждой стране они оставляли у знакомых на хранение коробку с вещами. Като сказала, что им пришлось многому научиться: как обходиться в дороге при нехватке денег, где помыться и что любезность держит других на дистанции.

Она хотела все знать: как дела у его матери, у его братьев и сестры, что нового у ее друзей Имре и Милены, как он съездил к своему деду в Вену. Лев старался поддерживать непринужденный тон и спрашивал себя, почему они обходят стороной некоторые темы, почему она ничего не говорит про Тома, почему она не сказала ему, что означали те три слова.

Он перечислял новости на лесопилке: что его самый старший брат сейчас занимает высокое положение в церкви, а другой старший брат живет со своей семьей в Клаузенбурге, что его сестра хочет развестись с мужем и чем занимаются его племянники и племянницы. Он рассказывал про свадьбу Имре и Милены, про мост, который обрушился и до сих пор не восстановлен, про магазин, который теперь есть в деревне.

Что-то его сердило в том, как Като реагировала на эти новости — снисходительно, даже высокомерно. А ведь ничего-то она не знала, судила мир, о котором он рассказывал, по своим воспоминаниям, будто с тех пор ничего не изменилось, словно их деревня оставалась в стеклянном шаре со снегопадом, где время от времени снег взвивается вверх от встряхивания, а больше ничего и не происходит.

Но все было не так, все стало другим.

Стекла теперь нет.

По дороге в Цюрих Лев ненадолго останавливался у своего деда. Ферри жил со своей женой в Вене, в Четвертом районе. Кафе «Золотое яйцо» служило ему и кабинетом, и жильем, там он ел, читал газету, играл в шахматы, там познакомился со своей женой Кристой. И в свои почти восемьдесят Ферри был привлекательным мужчиной, он носил длинные, до плеч, волосы, курил сигареты с мундштуком, а когда говорил, его высокомерие представало иногда как воодушевление, а иногда как заносчивость.

Криста встречала Льва на вокзале.

Он спросил, как она его узнала.

— Ты на него похож, — ответила она, но он сомневался. С его веснушками и рыжеватыми волосами он не имел сходства ни с кем из своей семьи.

Его румынская бабушка всегда утверждала, что Лев похож на своего умершего отца, Ферри же гнул собственную линию, но Льву никогда не нравилось их желание завладеть им. Он не хотел, чтобы его причисляли к немцам или румынам. Некоторые ставят между теми и другими дефис, но это казалось ему неуместным для его семейных отношений. У него была саксонско-трансильванская мать и румынский отец; его дед заявлял о своих австрийских предках. Лев, смесь всего этого, не чувствовал себя обязанным относить себя к чему-либо одному.

Ферри сидел на зеленом пуфике у окна, в белой рубашке и серой клетчатой жилетке. Он отложил газету в сторону и смотрел на него, словно не понимая, кто перед ним стоит. И только когда оповестил, не вставая из-за мраморного стола, всех посетителей кафе, что Лев его внук, стало ясно, что дед растерялся от радости снова видеть его.

Он с удовольствием покажет ему Вену, сказал Ферри за десертом — это были пирожные с кремом и кофе со взбитыми сливками; собор Святого Стефана, Нашмаркт, Хофбург, «Вестенд» и «Прюккель» — всякие кафе, магазины, музеи, людей.

Неужели и в Вене встречались те четыре типа, на которые его дед с незапамятных пор делил людей? По мнению Ферри, есть лишь святые и безумцы, умные люди и идиоты. К сожалению, безумец становился все более нормальным, а идиот все более приличным, так что уже с трудом можно было различить, кто есть кто.

В следующий раз он останется подольше, пообещал Лев. Ему так хотелось, но он осознавал, как недостоверно это прозвучало. Он уже давно мог бы перебраться в Вену, однако что-то от замкнутости Ферри, от его дистанцированности с годами передалось и ему самому. После революции Ферри приезжал в гости всего два раза, один раз вскоре после открытия границ, чтобы забрать свои вещи, которые оставил у дочери, а потом еще летом, чтобы показать Кристе, где он родился. Ферри не мог понять, почему его дочь Лиз не эмигрировала, почему вообще немцы оставались в Румынии после десятков лет запрета на выезд. Ферри полагал, что их время исчерпано — от нации к национальному меньшинству и к… да, к чему?

— Но ты же все-таки приехал, разве нет?

— Какое там, — сказал Ферри, покосившись на свою жену. — Кто однажды ушел, тот навсегда в пути.

Вечер они завершили портвейном на балконе, на том крохотном выступе, на который можно было выйти из кухни; хотя здесь «выйти» звучало бы сильным преувеличением, задние ножки стула оставались в комнате. Криста откланялась перед сном. Еще какое-то время ее шаги слышались в квартире, потом стало тихо. Ферри молча курил, задрав ноги на перила балкона. Лев сделал то же самое.