Мать мыла его, взбивала подушки, меняла белье. Приносила еду, воду, ночной горшок, свежие пижамы, книги. Всякий раз, приходя, гладила его по лицу, и он ощущал запахи кухни, сада и улицы. Поздняя осень с ее сухими холодными днями уступала место зиме, и Льву казалось, что сквозь закрытые окна он слышит, как идет снег. Снег приглушал ближние шумы и приближал дальние. Наступил мороз, каждый шаг — звонкий скрип; и жесткий, шаркающий скребок снежной лопаты разрезал утро.

Его сестра насыпала семечек за окном Льва, воробьи и синички слетались их клевать. Они возвещали о себе щебетом, вероятно сообщая друг другу, что здесь есть корм, а может, приносили Льву какую-то весточку. Птицы появлялись по очереди, сперва синички, потом воробьи, одна за другой кричали, клевали, улетали, и Лев в продолжение этой игры был с ними по ту сторону окна, по другую сторону комнаты.

С ума она, что ли, сошла, ругался Валеа, скармливать птицам семечки, еще бы сыр выложила за окно, хлеб, молоко? Птицы прилетали еще несколько дней, стучали клювами в стекло, должен же был он понять, что они хотят есть. Лев затыкал уши, закрывал глаза, пока за окном не становилось пусто.

Он вспоминал свой день рождения, который провел с братьями и сестрой на реке. Они искали на Изе камешки, и когда Валеа находил особенно красивый и показывал ему, Лев брал камешек у него из рук, любовался им и потом, размахнувшись быстрым движением, швырял его в реку. Он раскаивался в этом, когда видел слезы Валеа, и раскаивался теперь, уговаривая себя, что они могли бы стать друзьями, если бы он этого не делал.

В это время года взрослые не сидели на скамейках у ворот. Вечерняя жизнь протекала в доме. Лев слышал их голоса, иногда кто-нибудь играл на аккордеоне, запах сигаретного дыма тянулся по комнатам. Некоторые гости заходили к нему, но это были короткие посещения, его осматривали как предмет мебели.

Лев не мог спать, сцеплял ладони на затылке, смотрел в потолок, прислушивался к дыханию дома. Он не знал, то ли спал, то ли видел сон, то ли бодрствовал, да и был ли вообще. Так проходили хорошие ночи. Ночи, в которые все растворялось: мысли, тело, кровать, комната, дом. Растворенный Лев переходил во что-то другое, в темноту, в ночь и дальше, за ее пределы.

В последнее время по утрам он слышал шаги в прихожей. Тихие шаги, шуршание наброшенного халата, скрип двери. Спустя несколько минут эти звуки повторялись в обратном порядке: дверь дома, шуршание, шаги. Туалетная будка в саду обычно ночами не использовалась, и тот, кто выходил «на двор», хотел побыть один. Была ли это его сестра? Никто другой в семье не мог открывать дверь так тихо (для этого требовалось приподнять дверь за ручку). Некоторые люди не замечали, какие шумы они производят. Его братья во всем, что они делали, были шумными, их шаги — тяжелыми, они со стуком ставили на стол стаканы, переговаривались между собой через закрытые двери комнат. Сестра не такая. Вещи тянулись к ней, тарелка сама давалась в руки, полы расстилались ей под ноги, и когда она хотела что-то сказать, то не ленилась проделать те необходимые несколько шагов к другому.

— Бредика?

Шаги замерли за дверью.

— Бредика?

Она так быстро очутилась около него, словно и не было никакого расстояния между дверью и кроватью. Он почувствовал, как она села, еще прежде, чем различил в темноте ее лицо.

— Как ты узнал, что это я?

— У меня ночное ви́дение.

Она подавила смешок.

— Ты не заболела? — спросил Лев.

— Хуже.

Что может быть хуже, удивился он про себя.

Она отрицательно помотала головой, погладила его по лицу. Он отвернулся. Почему его все гладят, почему они с ним не говорят?

— Что бы то ни было, ты должна сказать об этом матери.

Но Бредика ничего не ответила; прошли две следующие недели с ее ночными выходами в сад, пока она наконец не заговорила.

Это начиналось с шагов, с разведения огня, кипячения воды, заваривания чая, звона ложечки, сахара, окликов, усталости. Начиналось с мисок, полотенец, чашек, ножей. Ладони охватывали лопату, веник, котелок, выгребали золу, снег, разрыхляли землю. Они насыпали кукурузу курам, задавали сено корове, латали простыни, вытирали пол, мыли посуду, забивали гвозди, кололи орехи, носили дрова, укладывали в ряд початки кукурузы, чистили картошку, подносили стакан ко рту.

Лев инвентаризировал шумы. Он знал их последовательность и цель. Мать почти не производила шума, хотя все время была чем-то занята. Дорин бурно давал знать о своем присутствии, Валеа был как тень, которая затемняет дом. Бредика же — мелодия дома, она единственная, кто находил причину для смеха, пел, рассказывал историю. Иногда она среди дня садилась на его кровать. Большинство приходили с упакованным, отмеренным запасом времени. Лев мог уже с порога оценить длительность их посещения. Оно было написано на лице входящего, обозначалось его ногами, руками, спиной. Он видел это по взглядам в окно, по постановке ступней, наполовину обращенных к двери. Они приходили ненадолго, заглядывали, забегали на минутку. Бредика приходила, не задавая границы. Приносила ему бусы и браслеты, которые в ее шкатулках чудесным образом запутывались, и он их терпеливо распутывал. Садилась на его кровать, он отодвигался в сторону, уступая ей место, и они болтали.

Соседка ночует со своим теленочком в хлеву.

У Нелуса живот еще круглее, чем сыры, которые он производит.

Тетя Анюта божится, что ее икона Девы Марии слезоточит.

Бондарь скончался.

У Сиги во рту считай больше нет ни одного зуба. Иза встала под лед.

Привидение в комнате бабушки опять появилось.

Бредика могла рассказывать так, что все было тут, врастало в комнату Льва, доставало до его кровати. Пока ночь и тишина снова не налягут на дом и пока снова не придет утро. К свету дня примешивались робкие слова; кипение воды, немного сахара, немного тепла. Пока снова не начнется.

Свадьба его сестры была назначена на середину декабря, зимняя свадьба, ледяная женитьба, как она говорила.

Пришла буника и расставила своей внучке свадебный наряд пошире, потому что если присмотреться, то можно было заметить у Бредики живот, округлость, к которой она время от времени прикладывала ладони. Лев не видел, как приходили соседки, чтобы обсудить с его матерью праздничную еду, не видел, как Бредика время от времени уходила, не видел, как она отклеивала жемчужины со своего венца, одну за другой. Лев не видел, как буника и мать встречались с родителями жениха, чтобы определиться, кто что будет делать, кто сколько должен платить. Он не видел, как его сестра однажды ночью встала, чтобы лечь в снег.

Он ничего не видел. Но слышал в кухне голоса женщин, падение жемчужин, слишком громкое, дружный смех. Распознавал ночное смятение Бредики, ее шаги, на сей раз босиком, шорох ночной рубашки, звук входной двери дома. Однажды ночью обратный порядок звуков не состоялся, и Лев, вытянувшись в кровати, ждал. Он таращился в темноту, густую, непроницаемую и полную звуков, он прислушивался к саду за окном, и ему чудилось, что он видит свою сестру, холодную, как снег, прямую, как он, дни и ночи напролет вытягивавшийся в этой кровати. Она лежала на зимней, ледяной постели, ровно, спокойно дыша. Мир был ощутим, прозрачен, но недосягаем. Он уже хотел позвать мать, как услышал звук входной двери, быстрые шаги, хриплое дыхание сестры.

Лев только теперь заметил, как у него стучат зубы, натянул одеяло на голову, дышал ртом и спрашивал себя, почему он раньше, все это время не обращал на нее внимания, на свою сестру, своих братьев, на тысячекратные шумы, нескончаемую череду звуков занятости, ярости, любви.

В день свадьбы Лев перебрался на носилки, к которым приделали колесики. Мужчины вынесли его наружу, покатили вдоль по улице до амбара, в котором состоялась свадьба. В церковь его не возили. Носилки были бы неуместны в церкви, сказала буника, чего Лев не понял. Если он представлял себе Бога, то в лежачем виде, на боку: чтобы он мог видеть, что делается на земле.