Лев изучал таблицы со странами Земли, ее реками, горами, поясами времени. Узнавал о протяженности железных дорог в отдельных частях света, о твердых и жидких телах, о газах, горючих веществах, скоростях, что-то забывал сразу, но запомнил шкалу Бофорта для измерения силы ветра. Два — легкий. Четыре — шевелятся небольшие ветки. Шесть — слышно в домах. Восемь — качаются деревья. От десяти до двенадцати — ураган. Иногда он себя спрашивал, что сейчас проходят в его классе и удастся ли ему когда-нибудь их догнать.

Два раза в неделю приходила женщина из соседней деревни, знакомая его бабушки, она только и делала, что прикладывала к нему ладони. На его колени, подсовывала под зад, притрагивалась к ключице. Ее прикосновения поначалу были ему неприятны. То, как руки странствовали по его телу, задерживаясь в каком-то месте, пока оно не согревалось, казалось ему слишком интимным. Он закрывал глаза, потому что не хотел знать, смотрит ли она при этом на него, опять же и сам не хотел смотреть — ни ей в лицо, ни на пушок у нее над губами.

Считается, что люди с веснушками сверхчувствительны, говорила она, и надо найти правильное соотношение нажима и поглаживания, чтобы лечение удалось. Лев, правда, не понимал, какое отношение к нему имеют веснушки, но не возражал.

— Не морщись, — говорила она.

— То есть?

— Я же вижу, как ты кривишься. Расслабься.

Лев расслаблялся. И узнал, что когда ее руки лежат на его ногах, то кожу его головы покалывают мурашки. Как будто все связано со всем.

Потом наступала худшая часть дня, которая раньше была лучшей и начиналась с послеобеденного отдыха. Вторая половина проходила ничем не наполненной, не разделенной на части. Жизнь текла в доме, в саду, на улицах деревни; Лев прислушивался к шагам, к голосам, к тишине. Он заполнял ее своими фантазиями, и время от времени кто-нибудь входил в комнату: мать, бабушка, соседи, изредка Бредика, которая раньше бывала по нескольку раз на дню. Шумы из кухни становились громче, мать приносила поесть и зажигала свечу. Тени становились длинными, его мысли растягивались. Если везло, он мог проспать сразу несколько часов, пока его не разбудят.

Утром он испытывал облегчение, что еще одна ночь миновала, начинался другой день. Еще на одну ночь и день меньше — но меньше от чего? Разве это можно измерить? Неужели он должен потерпеть некоторое время, чтобы потом снова включиться в жизнь? Или если однажды выпал из нее, так и останешься навсегда вне ее, с краю?

Врач не давал никаких обещаний, вообще был немногословен при своих визитах. У Льва складывалось впечатление, что тот сам не знает, чем страдает пациент или как ему помочь. Он держался прямо, входил в комнату размеренным шагом, размахивая своим чемоданчиком, словно готовился к броску, но за несколько сантиметров до стола тормозил и ставил чемоданчик осторожно, почти беззвучно. Так он проделывал свой первый фокус. Второй состоял в том, что доктор всесторонне обследовал Льва, светил ему в глаза, сгибал и выпрямлял колени — только для того, чтобы утвердиться в незнании, что со Львом и как его лечить, но выставить за это счет. Ни за что. За фокус помахать в комнате чемоданчиком.

В начале декабря его навестила учительница, чтобы проверить, как он справляется со школьным материалом. Когда ей стало ясно, что Лев занимается по учебникам прошлого века (так она выразилась), она решила, что впредь к нему будет кто-нибудь приходить, чтобы давать ему задания.

Этим кем-то будет Като.

Лев заверял, что у тети Анюты есть и другие учебники и что не надо посылать к нему Като. И он думал: нет, нет, только не это. Разве могло быть так, чтобы все становилось только хуже? Разве мало того, что ему приходилось здесь лежать, что Фабиу не приходит к нему, дедушка почти не показывается, а Бредика переселилась к мужу? Так еще он будет вынужден терпеть каждый день эту девочку. С ней никто не дружил. Большинство учителей ее игнорировали, никогда ее не вызывали, только классная руководительница питала к ней необъяснимую симпатию. Лев поговорил со своей матерью, попросил ее забирать принесенное домашнее задание в дверях, а его пощадить.

Впервые с тех пор, как он обезножел и не мог больше ходить, Лиз вскипела.

— Нет уж, это ты меня пощади!

И когда же он успел стать таким зазнайкой, что считал эту девочку недостойной себя?

Уже на следующий день она пришла. Открылись ворота, залаяла собака, но на удивление быстро успокоилась, шаги приблизились, хотя ничего не последовало. Мать пошла к двери, поздоровалась с девочкой, проводила ее в комнату. Лев попытался выглядеть по возможности безучастным. Като все оглядела и остановила взгляд на нем. Они кивнули друг другу. Потом она села на стул, который для нее пододвинули к кровати. Его лицо все выдавало, поэтому он поймал предостерегающий взгляд матери. А что, нельзя было отправить к нему мальчика? Или если уж девочку, то какую-нибудь из первых учениц. Да, если бы пришла отличница, он бы постарался разобраться в задании. Если бы одна из них, он с нетерпением ждал бы встречи. Вместо этого к нему подослали ту, с которой никто не хотел общаться. Ту, которая на переменах всегда что-нибудь рисовала на листках; которая казалась такой отстраненной, что можно было подумать, будто она и говорить-то не умеет. Но всякий раз, когда на уроке ее спрашивали, она знала ответ. Это изумляло Льва. Он считал ее задавакой. Или дурой.

Или той и другой одновременно.

В боковом переулке на окраине деревни стоял дом, в котором она жила со своим отцом. Забор у них был низкий, колья торчали в земле вкривь и вкось, как расшатанные зубы. За забором был немощеный двор. Дверь деревянного дома в теплые месяцы оставалась открытой нараспашку. Одно окно было разбито и кое-как заделано картонкой и картинкой с изображением Эйфелевой башни. Дикорастущая смородина, крыжовник, малина; ни цветов, ни деревьев, не считая груши. На самой крепкой ее ветке висели качели. Почти каждый раз, когда он проходил мимо, девочка сидела на них. Она закручивала веревки винтом, а потом отпускала их раскручиваться, закрыв глаза.

Закрутить. Раскручиваться.

Иногда он испытывал к ней жалость. Говорили, что ее мать умерла через несколько месяцев после ее рождения. Отец не заботился о том, расчесаны ли у Като волосы (которые никак не могли решить, хотят ли они стать гладкими или волнистыми), умыто ли ее личико, не продырявилась ли одежда. У нее были поразительно светлые глаза и улыбка, которая лишь по краям становилась радостной.

Когда он проходил мимо ее забора, они кивали друг другу. Взгляд, кивок, нарочитая дистанцированность, новое закручивание качелей на грушевом дереве. Он всегда проходил мимо, хотя ему хотелось спрятаться за ближайшим кустом и подсматривать. Неужели она так и будет висеть на этих веревках весь остаток дня?

Лев сидел в кровати, приподняв изголовье. Он наказывал Като наигранным отсутствием интереса, как будто та виновата во всем, но когда она входила в комнату, они кивали друг другу так же, как в переулке через забор. Долго молчали, пока не приходила Лиз с чаем. Мать дотрагивалась до ее плеча, и голова Като клонилась к этому прикосновению.

— Ты что-нибудь принесла для Льва?

Като, еще не проглотив глоток подслащенного чая, протягивала Льву несколько листков.

— Это задания.

Ее язык очень мягко прикасался к зубам.

Лев пролистывал бумаги.

Като правильно истолковывала его взгляд. Она подтягивала стул к кровати и объясняла ему материал. Лев полагал, что от нее будет резко пахнуть. Но ощущал вкус молока и что-то неуловимое, легкое, как бывает в ясное утро.

— Он не старается. Лежит себе в комнате и смотрит на стену. За это ему дают еду — утром, днем и вечером. Сколько это может продолжаться?

Эти слова произнес старший брат. Они вонзились в грудь, как кинжал. Лев не расслышал, что ответила мать, она говорила слишком тихо. Сколько это может продолжаться? Может, его отвезут в горы и оставят там или засунут под лед Изы? Не почувствует ли он однажды ночью подушку на своем лице? Его брат, хотя и не такой бесшумный, как Бредика, но сильный. Лев сопротивлялся бы, а возможно, и нет, вытянулся бы и остался лежать, принимая темноту, которая уже так долго была его домом. Мать и сестра стали бы по нему тосковать. Дом стал бы по нему тосковать, потому что никто бы его больше не слушал. Като была бы рада избавиться от необходимости каждый день заглядывать к инвалиду, разум которого все равно тормозил.