Наше непонимание подобных ситуаций просто фантастично. Свидетельство тому — эпизод с организацией "Врачи без границ", когда было замечено, что афганцы предпочитают подпольно перепродавать поставляемые им медикаменты, нежели пользоваться ими. Ответственные за акцию учинили мучительный экзамен своей совести. Надо ли прекратить поставку лекарств или во имя идеи различий культур терпеть эту специфическую и безнравственную реакцию? При зрелом размышлении выбрали принесение западной системы ценностей на алтарь различия и решили продолжать снабжать черный рынок медикаментами. Гуманизм обязывает.
Другая красочная иллюстрация гуманитарной конфузии: некто г-н Х был направлен в Судан с целью изучения "потребностей народов Судана в сфере коммуникаций". Умеют ли суданцы общаться? Факт, что они голодают и что их надо обучить возделывать сорго. Направлять к ним наставников-агрономов очень дорого, а потому их следует обучить всему, что нужно, с помощью видеокассет. Надо же в конце концов, чтобы они вступили в эру коммуникаций. Пусть сорго приходит к ним на аудио- и видеокассетах. Ведь если их не подключить к средствам коммуникаций, они просто-напросто умрут с голода. Сказано — сделано: города и деревни были снабжены видеомагнитофонами. Увы, местная мафия быстро овладела сетью видеосалонов, и вместо учебных кассет открывается прибыльный рынок кассет порнографических. И это нравится населению куда больше, нежели возделывание культуры сорго. Порно ли, сорго ли, видео ли — результат один и тот же. Еще одна притча, достойная быть вписанной в розово-черную книгу коммуникации.
Таков абсурд нашего альтруистического «понимания», сопоставимый лишь с глубоким презрением, таящимся в нем: под словами "Мы уважаем ваше различие" подразумевается "Вы слаборазвиты, и это все, что вам остается, не вздумайте пытаться избавиться от этого" (символы фольклора и атрибуты нищеты — подходящие операторы различия). Нет ничего более презрительного и более достойного презрения. Это наиболее радикальная форма непонимания. Просто она, по словам Сигалена, относится не к разряду "вечной непостижимости", но к разряду вечной глупости, глупости, претенциозно упорствующей в своем существовании и питающейся различием Другого.
Другие культуры никогда не стремились ни к универсальности, ни к различию (по крайней мере до тех пор, пока им не начали насаждать их в виде опиума культурной войны). Они живы своим своеобразием, своей исключительностью, непреодолимостью своих ритуалов и своих ценностей. Они не тешат себя убийственной иллюзией — связать все воедино, иллюзией, которая вполне могла бы их погубить.
Тот, кто является властелином универсальных символов отличия и различия, тот и властелин мира. Замышляющий различие является антропологически высшим существом (что естественно, ибо он сам и придумал антропологию). У него все права, ибо он их сам изобретает. А тот, кто не замышляет различие, кто не играет в игру различия, должен быть уничтожен. Именно это и происходит с американскими индейцами, когда на их землю высаживаются испанцы. Индейцы ничего не понимали в различии, они существовали в радикальном отличии (испанцы для них не различны, они боги, и этим все сказано). Именно это абсолютное преступление — непонимание различия — и было причиной того неистовства, с которым испанцы их истребляли, и которое невозможно объяснить никак иначе — ни экономическими, ни религиозными, ни какими-либо еще мотивациями. Будучи принужденными приспосабливаться к другой, уже не радикальной, форме отличия, когда отличие становится предметом сделки под тенью универсального понятия, индейцы предпочли коллективно принести себя в жертву. Вот почему они идут на добровольную смерть с такой страстью, дополняющей безудержное стремление испанцев к истреблению. Столь странное участие индейцев в собственном уничтожении — единственный способ сохранить тайну своего отличия.
И Кортес, и иезуиты, и миссионеры, а позднее и антропологи (и даже сам Тодоров в "Завоевании Америки") становятся на сторону отличия, являющегося предметом сделки. (Исключение составляет Лас Казес, который к концу жизни предлагал просто прекратить завоевание и предоставить их собственной судьбе.) Все авторитетные умы продолжают верить в разумное использование различия. Другой в своем радикальном проявлении невыносим, его нельзя уничтожить, но нельзя и принять: таким образом, необходимо проводить в жизнь Другого, способного стать предметом сделки, Другого, который походил бы на различие. И здесь берет свое начало более тонкая форма уничтожения, при которой вступают в игру все гуманистические добродетели современности.
Другая версия истребления — индейцы должны быть уничтожены не потому, что они не христиане, а потому, что они христиане в большей степени, чем сами христиане. Если их жестокость и человеческие жертвоприношения невыносимы, то не по причине жалости или нравственных побуждений, а потому, что эта жестокость свидетельствует о требованиях их богов и о силе их веры. Эта сила заставляет испанцев устыдиться несостоятельности собственных верований; эта сила выставляет в смешном свете западную культуру, которая, прикрываясь религиозным ханжеством, исповедует лишь религию золота и торговли. Своей беспощадной религиозностью индейцы заставляют западный интеллект устыдиться осквернения своих собственных ценностей. Их фанатизм ужасен, он подобен приговору, развеянию мифа о культуре в ее же собственных глазах (то же самое происходит сегодня с исламом). Подобное преступление необъяснимо и только само перед собой способно оправдать уничтожение.
Не очевидно, что Другой существует для всех. Есть ли, скажем, Другой у дикаря, у первобытного человека. Некоторые отношения совершенно асимметричны: один может быть Другим для другого, но при этом этот другой не будет Другим для первого. Я могу быть Другим для него, а он — не быть Другим для меня.
Алакалуфы с Огненной земли были уничтожены, так и не попытавшись ни понять белых людей, ни поговорить, ни поторговать с ними. Они называли себя словом «люди» и знать не знали никаких других. Белые в их глазах даже не несли в себе различия: они были просто непонятны. Ни богатство белых, ни их ошеломляющая техника не производят никакого впечатления на аборигенов: за три века общения они не восприняли для себя ничего из этой техники. Они продолжают грести в своих челноках. Белые казнят, убивают их, но они принимают смерть так, как если бы не жили вовсе. Они вымирают, ни на йоту не поступившись своим отличием. Им так и не суждено было ассимилироваться, ни даже достичь стадии различия. Они вымирают, не оказав белым даже чести признания за ними различия. Они неизлечимы. Для белых же, напротив, они представляют собой существа «другие», наделенные различием, но человеческие по крайней мере настолько, чтобы насаждать среди них Евангелие, эксплуатировать их, а затем и уничтожать.
Во времена своей независимости алакалуфы называли себя «люди». Потом белые назвали их тем же именем, которым они стали называть белых: «чужие». И они сами начинают называть себя на своем языке словом «чужие». Наконец, в последнее время они называют себя алакалуфами, тем единственным словом, которое они еще произносят в присутствии белых и которое обозначает «дай-дай» — теперь они именуют себя лишь словом, несущим в себе информацию об их нищете. Сначала они были самими собой, потом стали чужими самим себе, потом утратили самих себя: трилогия имен, которыми этот народ последовательно называл себя, отражает историю его истребления. Разумеется, убийство — деяние тех, кто обладает универсальной способностью наблюдать различия и манипулировать ими в своих собственных целях. Алакалуфы с их самобытностью, не позволявшей даже представить себе Другого, неизбежно должны были потерпеть крушение. Но нет уверенности, что уничтожение этой самобытности по истечении длительного времени не станет фатальным и для белых; это будет реванш, одержанный радикальной необычностью, изгнанной прочь колониальным гуманизмом; став вирусом в крови белых людей, эта необычность и их обречет на исчезновение.