Здесь каббалистический и хасидский символизм еврейского мистицизма становится реальностью опьяненного любовью человека, богатая палитра которого свидетельствует, что творческий человек создан по образу Бога, и на картинах которого, изображающих земную человеческую жизнь, творение вечно начинается заново.

Любовники — это Божья печать на мире, печать, которая подтверждает его связь с реальностью человека — радугу новой надежды. Ибо, несмотря на весь ужас и отчаяние всех погромов и распятий, несмотря на все пожары и войны, эта земная жизнь является утешением самого божества, если воспринимать ее как символ, каковым она и является.

Белая корова, лежащая рядом с евреем, завернутым в талис своего одиночества — это умиротворение материнского мира; и в ночной деревне, где низкие домишки бедняков скособочились среди полей и заборов, поблескивает гигантский, широко открытый глаз Бога. Он вечно следит за нами, вечно наблюдает за миром и нами в мире и в нем самом; и везде есть центр реальности, который проявляется в спокойствии, как присутствие Бога. Возможно, женщина, доящая под луной голубую корову, обращает на этот глаз меньше внимания, чем она обращает на цыплят и дома; и, тем не менее, этот глаз доминирует в ночном мире и открывается везде, где создания приходят в себя.

Но мир приходит в себя, главным образом, в ночное время, под луной, когда говорит сокровенное и ломается печать на мире тайны. Именно поэтому ночь является временем экстаза, когда жар-птица души, в виде огненного петуха, похищает женское начало и музыка любовников перестраивает мир в совершенное изначальное единство, из которого он и появился на свет.

И все же этот пылающий внутренний мир Шагала, в котором вещи занимают не свое земное место, а место в душе, место, определенное им сотворением, продолжающимся еще и сейчас — этот мир ни в коем случае не является плодом воображения. Он также не является миром чудес и магических заговоров, посредством которых еврейская нация, молитвами притягивающая к земле время Мессии, летает, в экстазе, над историческим временем реальности. Нет, это земной, реальный мир души, ночные корни которой уходят глубже корней простой земной жизни, к первичному потоку образов, питающему бытие любого живого существа.

В символическом мире Шагала, еврей и христианин, индивидуум и коллектив, примитивное язычество и сложный модернизм слиты в одно неразрывное единство. Убитый погромщиками еврей с его амулетами висит как Христос на Кресте страдания и телега, наполненная перепуганными людьми, покинувшими свой пылающий дом, проезжает мимо распятого, соединяющего свои страдания с их страданиями; ибо жертвоприношения и страдания повсеместны и распятое человечество повсюду висит на Кресте сына Божьего. Но рядом с этим существует языческая жизненная сила животных; баран и осел становятся чем-то вроде Пана далекой языческой эры, в которой ангельское пересекается с божественным. Ибо природа есть жизнь, со всей ее непосредственной полнотой цвета и трагической глубиной, проявляющейся в желаниях, инстинктах и диком опьянении экстаза. Пьяное знание исходит от красного светящегося вина и белого женского тела не в меньшей степени, чем от распятия и свитка Торы, и отчаянная смесь высшего и низшего в человеческой природе становится таинственным совпадением противоположностей в едином центре жизни.

Здесь прошлое и будущее, высшее и низшее сливаются в реальность, напоминающую сон; как в заколдованном лесу Шагала, внешнее и внутреннее появляются, словно зеркальные миры, в которых отражается третий мир, скрывающий свою истинную реальность за ними и в них.

Эта реальность так же жива в молящемся еврее и раввине, как и в жалкой официантке и пьянице, в петухе и усталой лошадке. Преображение чувственности в обнаженных любовниках — это огненный петух, экстатический изгиб которого рассекает ночь; и любовники в лодке или под мостом светятся, как свечи дня отдохновения или красное сол н- це свадьбы.

Все эти планы скрытого Божьего мира стали видимыми на картинах Шагала; они появились в естественном, то есть божественном сочетании, которое определяет мир души:

природная вещь и символ; спектр и реальность; балаган жизни и магия любовников; обнаженное желание и религиозный экстаз; солдаты-мародеры и серебро, этот увертливый соблазнитель души; трубы судного дня и бесконечный караван матерей с детьми, Марий, бегущих в Египет; апокалиптический конец света и Октябрьская Революция; свитки Торы, распятия, канделябры, кудахчущие курицы, возбужденные ослы и лучистые скрипки, музыка которых парит между небом и землей. И постоянная луна.

Божество говорит красками и символами. Они являются сердцевиной мира ощущений и истины, истины сердца, подспудной реальности сна, которая, словно сеть разноцветных вен, пронизывает все существование. Ибо «реальный мир» — это, всего лишь, жалкая иллюзия, которая навязывает себя трезвому; только пьяные глаза творческого человека могут видеть подлинный мир образов. На одной из картин Шагала имеется девиз, который для него воплощал тайну всей подлинной жизни или познания Бога: «Devenir tlamme rouge et chaude* (Стать пламенем ярким и жарким, (франц.)) Только пламя, страстная преданность, пробуждающая тайную энергию человеческой психики и вызывающая ее извержение, может открыть тайну мира и его божественного сердца.

Но все это не должно восприниматься в пантеистическом смысле; это не всемирное заявление о присутствии божества. Как бы произведения Шагала не были близки еврейскому мистицизму и символам, типа riitlahavut (страстная преданность) и devikut (привязанность к божественному), его работу не следует загонять в такие узкие рамки. Глубина и масштаб откровения соответствуют глубине и масштабу психического замысла, который добился этого откровения, перед которым мир, как целое, впервые предстал в качестве творческого секрета. Подобные намерения и бессознательные озарения мы обнаруживаем в современной живописи, современном искусстве вообще и в современном человеке, — повсюду, где он пробирается в самое сердце реальности. Ибо, реакцией современного человечества на механизированные и бездушные силы, как человека, так и машины, на грозящую удушить мир бездушную механизацию, является бунт души и погружение вовнутрь.

Вторжение и нисхождение души в еврейскую нацию — событие, которое Шагал провозгласил и которым он был одержим — готовилось долго. Прошли тысячи лет, прежде чем божество смогло спуститься с холодного величественного трона всевластного закона, с крутой горы Синай, прежде чем оно смогло пробраться через светящиеся духовные миры каббалистических сфер и трансцендентальных божественных секретов в теплый земной порыв хасидского мистицизма.

Посредством диаспоры, замкнутая еврейская община открылась миру, и это нисхождение в мир, начавшееся с изгнания, в то же самое время, (по крайней мере, такова тайная надежда еврейской судьбы) является восходом новой еврейской психической реальности. Весь этот странный народ, с его соединением нового и старого, примитивизма и четких разграничений, пророческого рвения и земного идеала, крайнего материализма и вечной духовности (Шагал является замечательным выражением всех этих черт), задействован в трансформации. Вновь собравшись вместе перед лицом надвигающегося рока, евреи опять бросают в почву зерна, накопленные ими за столетия изгнания. Это век вырождения и гниения; первичный мир поднимается на поверхность, ангелы падают; но посреди всего этого рождается душа. Но, как и любое рождение, это рождение человеческой души происходит inter urinas et faeces* (Между мочой и осадком, (лат.)) Рушатся высшие ценности, раскачиваются канделябры, ангелы тщетно дуют в трубы судного дня и бородатые евреи разворачивают пергаментные свитки Торы. Мир летит в пропасть, тянет все за собой, и эта катастрофа, это распятие воплощается в море крови, насилия, боли и слез. Крематории концентрационных лагерей и нагроможденные мировыми войнами горы трупов — вехи на этом катастрофическом и трансформирующем пути. Ибо, катастрофа — это новое рождение.