Мне хотелось сказать Яшину, что у живого дела всегда есть преимущества перед любыми планами, проектами и прожектами. По спорить с ним было уже бесполезно, он сильно увлекся своими планами, да и чувствовалось, что Яшин привык прислушиваться к собственному голосу. «Пианист… Стучать бы ему на барабане».

— Словом, понял, понял, — бесстрастно остановил я его, торопясь свернуть разговор. — Планируйте меня с Прохоровым, сделаю с ним полет по приборам в закрытой кабине, сходим в зону, зайдем на посадку по системе, поглядим, как он там телепается.

— Пожалуйста, запланируем в зону по системе, командир мне уже говорил, — медленно расставляя слова, согласился Яшин.

— В любом виде можем запланировать, — подтвердил начальник штаба. «Адъютант его превосходительства!»

Мне уже не хотелось разговаривать из-за того, что не давал покоя предстоящий полет с Прохоровым. Я встал из-за стола, надел фуражку.

— Почему же вы сразу не хотите в реальных условиях его проверить? — спросил Яшин.

Валиков замер с полуоткрытым ртом.

— Проверю и в реальных, а что?

— Ничего, бывает, с себя… Ладно… — Яшин криво усмехнулся.

Я вышел за порог и придавил дверь, которую забыли захлопнуть за собой Смирнов с Анохиным.

Разговор с Яшиным не покидал меня весь вечер. Понятно, если человек не хочет летать, палкой его в небо не загонишь. Но если он хочет, горит желанием летать… Да и, в общем, Прохоров уже летал, и летал неплохо. Даже не сравнить с тем, что было когда-то у меня… Но вот Прохоров споткнулся, потерял уверенность. Вывозные, провозные и контрольные полеты с комэском, видно, довели пилота до состояния неопытного велосипедиста, слишком живо представляющего, что сейчас он наедет на столб. Ему еще в уши кричат: «Столб! Столб! Столб!» И он сворачивает в сторону и обязательно налетает на него. Он не боится за жизнь, вся жизнь его в авиации. «Если выгонят, из авиации — кончится и жизнь…» — вот о чем он думает, когда летит с контролирующим на «спарке». Летчику надо думать о полете, а мысли его скручены. Он должен смотреть на приборы и работать, работать с напряжением, но он уже достаточно напряжен от слов, которые слышит в наушниках.

Неуверенность… Ее нельзя искоренить, ее можно только «вытеснить» добрым словом, советом, поддержкой, дружеским участием. Инструктор должен страдать вместе с молодым летчиком. А если инструктор неуверен за летчика? Боится, что он дров наломает? Нет, за Прохорова бояться нечего — он уже летал ночью в простых условиях. Тут у командира эскадрильи было что-то свое. А что? Потанин ведь тоже не торопился рапорт подписывать… Я торопился и ловил себя на том, что тороплюсь. Я был почти уверен в своей правоте. Но уверенность эта была какая-то мстительная, недобрая. А потом и подкрепить свое предположение, избавить его от шаткости, утяжелить пока было нечем. Летное дело пустозвонства не терпит. Надо было доказать. А раз не доказал, думай что хочешь, а на других не замахивайся.

В теплом небе плавились свинцовые комья облаков. Крупные капли дождя черными заклепками пришивали к земле бетонные плиты. Мы с Потаниным долго ехали вдоль взлетно-посадочной полосы. Когда наш «газик» остановился на краю аэродрома, мы вышли из машины. Потанин протянул вперед ладонь, стараясь поймать капли, но дождь уже прекратился. Облака вроде бы загустели и больше уже не двигались, застыв в небесной чаше.

Из небольшого каменного домика с вертушкой на крыше вышел офицер с бумажной трубочкой в руке и заторопился к нам. Он поправил на голове фуражку, легко подергал узкими плечами и представился командиру:

— Начальник метеостанции капитан Роженцев!

— Здравствуйте, товарищ Роженцев, — глядя в небо, кивнул полковник. — Чем порадуете сегодня? — спросил он, протягивая руку. — Какой нижний край облаков?

— Двести девяносто метров нижний край, товарищ полковник! — четко доложил капитан.

— Сколько-сколько?

— Двести девяносто, товарищ полковник, — уже сникшим голосом повторил метеоролог.

— Может, двести девяносто один или двести девяносто два? — с явной подначкой спросил Потанин. — Что вы их, аршином мерили?

— Приборами мерили, товарищ полковник.

— А вы запишите триста, так и в штаб доложите, — резко заявил Виктор Иванович.

— Я, товарищ полковник, запишу и доложу столько, сколько есть на самом деле, — ответил он.

— Что же мы, Роженцев, из-за десяти метров рядиться будем? — еще строже сказал командир. — Ответственности боитесь? Мне надо триста. А там вон, видите, — указал Потанин рукой, — все триста пятьдесят будет.

— Зачем рядиться? И ничего я не боюсь, — упрямо сопротивлялся капитан. — Я, как и вы, товарищ полковник, должен верить приборам. — Роженцев смотрел на Потанина, стараясь не утратить в своих глазах самостоятельности и решимости.

— Добро, пишите, докладывайте, — махнул полковник рукой. И, нахмурившись, пошел к машине. — Поехали на СКП, — приказал он водителю.

Потанин долго молчал, глядел в ветровое стекло и хмурился. Потом, повернувшись ко мне вполоборота, сказал:

— Метеорологу тут ничего не стоило записать и триста метров. Повышенный минимум. Мне нужна такая облачность. Десять метров для истребителя — раз плюнуть, проткнул и не заметил. Да и выпусти Роженцев свой метеорологический шарик там, на подходе, — все триста пятьдесят будет. Облака-то, они неровные: выше — ниже. А вот запишет он двести девяносто — и все, такой край в рамки не укладывается: ни повышенный, ни пониженный минимум. Выпустишь летчика, которому надо не ниже триста, что случится — крючок, ты же за него первый зацепишься.

— Не зацеплюсь, — предупредил я Виктора Ивановича. — Такая канитель мне хорошо знакома.

— Хорошо, если понимаешь… Летать-то мы будем, отберем посильнее летчиков… Формально-то капитан прав, но только формально. Неприятно, когда человек малейшую ответственность на себя взять боится. Вот благодарности, подарки, грамоты — тут все горазды… Берут, не стесняются…

«Газик» резко тряхнуло, сзади загромыхали какие-то инструменты. Полковник качнул корпусом и, повернувшись к шоферу, сердито сказал:

— Что, машину водить разучились?

— Да нет, товарищ полковник, — резво ответил солдат, хватаясь за черный набалдашник рычага переключения скоростей. «Газик» сбавил ход и уже двигался с осторожностью человека, идущего впотьмах по раскисшей от дождя дороге. Солдат молча наблюдал за командиром в узкое зеркальце, укрепленное над передним стеклом.

— Мне кажется, Виктор Иванович, если бы ты поговорил с капитаном подобрее, поласковее, что ли, он взял бы на себя твою облачность с ответственностью. Он все-таки начальник погоды и тут хочет говорить с тобою на равных.

— Если на аэродроме все будут говорить на равных, то спросить будет не с кого. Дело, Сергей Петрович, в другом, я-то знаю. Раньше мы с Роженцевым работали сбалансированно. Потом разошлись. Он в академию попросился.

— Так у него вроде бы на груди уже «поплавок» привинчен, — заметил я.

— Вот именно, один прикручен, так он другой хочет. Мало ему одной академии. Высох уже от учебы. Что она ему, эта академия, ума прибавит? С женой у него нелады. Заучился. — Потанин протер ладонью переднее стекло машины. — Везде проблемы. Мне-то не жалко, пусть учится, лишь бы на работе не отражалось. Но… Наука эта, метеорология, сам знаешь, цельнотянутая, — задумчиво произнес он и, положив руку на баранку, сказал водителю: — Стоп, дальше мы до СКП пешком дойдем.

Мы вылезли из машины и направились на стартово-командный пункт, возле которого уже стояли вспомогательные машины и бегали люди, как в старом немом кинофильме.

— Перед составлением перспективного летного плана на год, — опять продолжил полковник, — чтобы иметь примерные варианты простых и сложных дней и ночей, я проанализировал синоптические карты за три прошедших года. Ночами сидел. Вывел, что называется, оптимальные варианты. И что ты думаешь, погода нет-нет да и своими картами, совсем из другой колоды, небо кроет. Поди угадай ее… А Роженцев еще и на принцип пошел: попробуйте, дескать, без меня. Нет, когда человек ни за что не хочет отвечать, с таким работать просто невозможно. Был у меня один техник самолета, так тот однажды попытался свалить с себя ответственность за отказ агрегата. «Я тут ни при чем, говорит, вышел из строя агрегат, на котором стоит заводская пломба…» Формально он тоже прав. Но только формально. Равнодушие везде опасно, а в нашем летном деле равнодушие — подлость. Еще более опасным становится равнодушие, когда заражает человека, облеченного ответственностью.