— Ну и до чего договорились? — хмуро спрашиваю, против своей воли представляя, как старому Лыкову отрезают язык.

— Да, как тебе сказать, государь, — пожимает плечами Иван Никитич, — сказывали, что кабы ты с царицей Катериной развелся, да женился на православной девице, так у тебя и наследник бы законный появился. Которого бы вся Русь приняла от боярства и духовенства до черного люда.

— Эвон как, и невесту, мне, поди, уже подобрали? — поражаюсь я наглости заговорщиков.

— Не понял ты государь, — мотает головой Романов, — они считают, что это укрепило бы твою власть и хотят сего не допустить!

— Тьфу ты, пропасть, — в сердцах сплевываю я, — больно надо мне. Не собираюсь я с Катариной разводиться. Никуда она не денется, покочевряжится еще немного, да приедет с детьми. Мне Густав Адольф обещал, что вскоре увижу и ее и Карлушку и Женей.

Когда я говорю о своих детях, голос мой сам собой становится мечтательным. В последнее время, сам за собой нередко замечаю не слишком свойственное мне ранее чадолюбие. Маленькие дети вызывают у меня просто какое-то невероятное умиление, на что стали обращать внимание и мои приближенные. Но на сей раз мечты разбиваются о хмыканье сидящего в уголочке Пушкарева.

— Чего хмыкаешь, кровопивец? — оборачиваюсь я к нему.

— Гневаться не будешь, царь-батюшка? — расплывается Анисим в умильной улыбке.

— Не буду.

— Так ты, кормилец, это уже говорил о прошлом годе. Ой, и в позапрошлом так же. Да и до того…

— Спасибо тебе что напомнил, — хмурюсь я, понимая, что стрелецкий полуголова совершенно прав.

— Да не за что, государь, — сияет в ответ он.

— А ты что скажешь, окольничий? — ищу поддержки у Вельяминова.

— А чего тут толковать, — хмурится тот, — наказать их примерно, чтобы другим неповадно, да и дело с концом!

— Кого их?

— Дык, Лыкова и прочих…

— Подожди, Никита Иванович, — не унимается Анисим, — наказать дело не хитрое. Только думаю, что они правы.

— Чего?!!!

— Не гневайся государь, раз уж обещал, — кланяется Пушкарев, — а только государыня видать к нам не поедет. Ну, а раз такое дело, то куда деваться? У государей в Европах так заведено, что можно и развестись, коли нужда есть. Ну, а раз можно, то и разведись! А женишься на православной, так и будет у нас православный царевич, глядишь еще и не один.

Первое побуждение, дать оборзевшему на моей службе стрельцу в морду, но нельзя. Казнить приказать можно, а своими ручками нельзя, как бы ни хотелось. Не царское это дело. К тому же замечаю, что у Романова на лице застыло странное выражение.

— Ты что-то сказать хочешь, Иван Никитич?

Боярин ненадолго задумывается, шевелит губами, а потом, вздохнув, выдает:

— Не гневайся государь, а только Аниська прав. Оно конечно не его холопского ума дело про царскую семью толковать, а все же будь у тебя православная жена, да еще хорошего и главное многочисленного рода, куда как спокойнее было бы.

— Да уж хорошо спокойствие! Тут с Польшей никак не замиримся, а ты предлагаешь с шведским королем разругаться. То-то будет спокойствие и благолепие. Прямо как на погосте!

— А королю Густаву на что гневаться? Он сам царицу Екатерину Карловну обещался к тебе прислать, да все никак не пришлет. Так что пусть не взыщет. Хотя…

— Что значит, "хотя"?

— Государь, не прогневайся на холопа своего, если что-то неподобное скажет по скудоумию…

— Иван Никитич, не тяни кота за хвост! Говори что надумал.

— Если через верных людей дать знать королю и матушке государыне, что дума и собор всея земли, не видя царицы, требуют чтобы ты с ней развелся и вдругорядь женился. Нешто захочет он, чтобы сестра его потеряла венец русский?

— Ну не знаю, — поразмыслив, отвечаю я, — ты думаешь, они поверят, что мне кто-то такие условия поставить решится?

— А почему нет-то? Они наших обычаев не знают, а в Империи ты сам рассказывал, и не такое бывает.

— Верно… ну что же боярин, хвалю, дельно мыслишь!

Романов польщенно улыбается в бороду, а обернувшись к Пушкареву, выразительно показываю ему кулак. Хитрый стрелец в ответ только делает жалобную рожу, дескать, каюсь, прости дурака. Я сам знаю, что после того как мы с ним плечом к плечу стояли на московских валах отбиваясь от поляков и воровских казаков, ничего ему не сделаю, но острастку иногда давать надо.

— Что там у Корнилия?

— Совсем забыл милостивец, — хлопает себя по голове Анисим, — разродилась Фимка его.

— Да ну?

— Ага, нынче ночью, крепкий такой мальчишка!

— Ну, хоть одна хорошая весть! Крестины когда?

— Да как прикажешь государь, так и окрестим.

— Надо бы навестить молодого отца… все, решено, нынче же поедем да проведаем.

Известие и впрямь было радостным. Михальский перед самым походом на Смоленск женился на спасенной нами некогда девице Шерстовой и жил с молодой женой в любви и согласии. Единственно, что омрачало его семейную жизнь, это отсутствие детей. Бедной Ефимии никак не удавалось забеременеть, что окружающими однозначно трактовалось, как божье неудовольствие. Конечно, в глаза сказать это царскому ближнику, прославившемуся как государев цепной пес, никто не решался, но ведь по углам шушукались! Так что когда его супруга, наконец, понесла, все, включая меня, восприняли это как чудо. А уж удачные роды в пору, когда чуть ли не половина младенцев рождается мертвыми можно и вовсе считать даром небес. Я глядя как мой верный стольник мается, еще накануне велел ему отправляться домой и быть рядом с женой. Надо сказать, что подобное сейчас совсем не принято, но Михальский посмотрел на меня с такой благодарностью, как будто я пожаловал его немалыми вотчинами, да титулом мекленбургского барона в придачу.

Вечером, едва члены боярской думы разъехались по домам, мы с Никитой нагрянули к счастливому отцу. Жена его была еще слаба после родов, так что встречал нас сам хозяин.

— Какая честь, государь, — низко поклонился он, выходя навстречу.

— Да ладно тебе, — хмыкнул я, — вроде не в первый раз пожаловал.

Корнилий в ответ скупо улыбается, вспомнив очевидно, как после Смоленского похода я у него неделю куролесил, появляясь в кремле только на самых важных церемониях.

— На ка вот тебе, просфор царских, отдашь жене, пусть поправляется, — протягиваю счастливому отцу небольшой туесок с пресными хлебцами.

Говоря по совести, я бы об них и не подумал, но мой духовник отец Мелентий напомнил. Царские просфоры освященные митрополитом в этом, бедном на фармацевтов времени считаются чуть ли не панацеей, не говоря уж о том, что такой чести мало кто удостаивается. Стольник, с благодарностью приняв дар, кланяется, не уставая благодарить, а я протягиваю еще один подарок — искусно вырезанную из моржовой кости фигурку единорога. Вещь довольно ценная, к тому же, вроде как, игрушка для маленького. Ну и от сглаза по поверьям защищает. Михальский явно растроган, а я продолжаю:

— Ну, а что, чарку царю нальют, чтобы ножки обмыть?

Через минуту мы уже сидим за богато накрытым столом, и хозяин сам разливает пенистый мед по кубкам, после чего дружно стукнув ими, выпиваем за Михальского младшего.

— Не откажи государь, — начинает Корнилий, в еще одной чести…

— Дитя крестить? — усмехаюсь понятливо, — это уж само собой, друг ситный. Только не затягивай с этим делом.

— Служба есть? — подбирается на глазах мой бывший телохранитель.

— Ага, королевич в Литве войско собирает… да ты сиди, куда подхватился-то? Сегодня гуляем.

— Как прикажешь.

— Вот так и прикажу. Делу время — потехе час. Как назвать первенца думаешь?

— Андже… — начинает литвин и тут же поправляется, — Андреем.

— Хорошее имя. Только еще куму мне хорошую подбери.

— Постараюсь, — скупо улыбается Корнилий.

В этот момент в горницу вбегает девочка-подросток. Вообще это не положено, но нравы у Михальского в доме почти польские, да и вошедшая никто иная как приемная дочь Пушкарева — Марья. Как видно она с матерью и сестрой навещали соседку, а теперь юная егоза влетела к нам. Характер у девчонки бойкий от природы, а благодаря моему покровительству она вообще никого не боится.