136

противниками православия поступать кротко, 3) монахам не давать бродяжничать, 4) церквей свыше потреба новых не строить, 5) попов и дьяконов не умножать, 6) паству свою посещать два или 3 раза в год, смотреть за благочинием священников, гробов неведомых не свидетельствовать, беснующих, в колтунах, босых и в рубашках ходящих наказывать etc., 7) В мирские дела и обряды не входить” (Х,220).

Насилие стало неотъемлемой чертой петровской политики: “Петр повелел представлять дворянских детей для обучения и отсылки в чужие края, под опасением описания имения в пользу доносителя, хотя бы и холопа”(Х,220). В этой связи Пушкин все больше начинает обращать внимание на личные качества Петра. Когда родился один из внуков, “Петр был обрадован и уведомил о том всех государей (...) Но новорожденный скончался 3 января. Петр, как ни был тем огорчен, но не перестал заниматься делом” (Х,230). Такое поведение еще можно было принять за некоторое самообладание. Но последующие события показали, что чувства реформатора имели совсем другую природу: “В сие время Петр получил известие о побеге царевича; и, прибыв в Амстердам, поручил (...) отыскать укрывшегося сына (...) Исполнить, не смотря на оную персону, всякими мерами, какими бы ни были” (X,231,232). И здесь же Пушкин отмечает: “Между тем он писал Апраксину о недорослях; Ушакову о наборе рекрут; П.<етру> Мих.<айловичу> Голицыну - о буковых деревьях, для насаждения оных в приморских окрестностях Петербурга; Шереметеву - о его беглом холопе, записавшемся в рекруты, Ушакову - о выдаче сего холопа; Долгорукову о сатисфакции за Кановакова; Колычеву о приискании мамонтовых и других костей и проч. Голиков по обыкновению своему восклицает: удивительно! что за попечение, что за присутствие духа! Голиков прав” (Х,232). Этот фрагмент специально вставлен поэтом между двумя свидетельствами о бегстве царевича - бегстве сына от отца. Понятно, что утверждение “Голиков прав” насквозь иронично, и предыдущая фраза должна читаться с ударением на частицах “что”:

137

что за попечение, что за присутствие духа?! Мелочная регламентация во всем, стремление навести свой особый порядок, а в главном - духовная слепота, приводящая к детоубийству. Такой подход неизбежно создавал условия для новых ошибок, вызывал сопротивление, преодолеть которое помогало насилие: “Петр в Амстердаме поручил торговлю резиденту своему Бранту, на место комисара из купцов Соловьева, коего неведомо за что, под караулом отправил в Россию, что сильно поколебало доверие к русским купцам и повредило успехам нашей торговле и кредиту”(Х,234), “Приказывает юфть для обуви делать не с дегтем, а с ворваньим салом-под страхом конфискации и галер, как обыкновенно кончаются хозяйственные указы Петра” (Х,237) Суд на царевичем Алексеем был воспринят Пушкиным не просто как свидетельство петровского жестокосердия, что склонны признавать многие исследователи, а как событие, требующее безусловного осуждения всей политики реформатора. Алексей не только сын Петра, он, прежде всего, выразитель мнения народного: “Царевич был обожаем народом, который видел в нем будущего восстановителя старины. Опозиция вся (даже сам к.<нязь> Яков Долгорукий) была на его стороне. Духовенство, гонимое протестантом царем, обращало на него все свои надежды. Петр ненавидел сына, как препятствие настоящее и будущего разрушителя его создания”(Х,238). Пушкин подчеркивает духовное разъединение царя с народом, а значит при всем желании создать внешне сильное государство, объективно деятельность Петра была направлена на разрушение фундаментальных устоев общественной жизни. Когда царевич подал Петру повинное письмо, царь вроде бы простил, но “...приказал ему объявить о всех обстоятельствах побега и о всех лицах, советовавших ему сию меру или ведавших об оной. Буде же утаит, то прощение будет не в прощение”(Х,238). На какое-то время Петр успокоился, объявив Алексея “...от наследства престола отрешенным и требовал от царевича, чтоб он ныне присягою утвердил прежнее свое отрицание”(Х,238). Царевич дважды был подвергнут унизительной присяге. Затем Петр казнил сторонников первой супруги

138

Евдокии, матери Алексея, а ее саму высек кнутом. При этом “Петр хвастал своею жестокостию: “Когда огонь найдет солому, говорил он поздравлявшим его, то он ее пожирает, но как дойдет до камня, то сам собою угасает””(Х,241). И вновь Пушкин применяет знакомый оборот, замечая: “Государственные дела шли между тем своим порядком. 31 генваря Петр строго подтвердил свои прежние указы о нерубке лесов. 1 февраля запретил чеканить мелкие серебряные деньги, 6 февраля подновил указ о монстрах, указав приносить рождающихся уродов к комендантам городов, назнача плату за человеческие - по 10 р., за скотской - по 5, за птичий - по 3 (за мертвые); за живых же: за челов.- по 100, за звер.-по 15, за птич.-по 7 руб. и проч. ( Смотри, указ. Сам он был странный монарх!” (Х,241). Тут уж трудно говорить о каком-то человеческом самообладании. Только что не впрямую поэт назвал царя монстром. Конечно, это была эмоциональная оценка, возможно, вызванная все еще продолжающимся внутренним сопротивлением поэта обаянию личности Петра, ее масштабу и мощи. Но кому как не Пушкину было знать, что зло может принимать самые необычные размеры и пользовать невероятной силой. Поэт как бы успокаивается, переходит к нейтральному описанию экспедиции Бековича, неудача которой по преданию до самой смерти волновала государя (Х,168), и опять не удерживается от резкой критики: “Петр послал его удостовериться, точно ли река Аму-Дарья имела прежде течение в Каспийское море, но отведена бухарцами в Аральское. Также слух о золотом песке прельщал корыстолюбивую душу государя. Более достойна его гения была мысль найти путь в Индию для нашей торговли”(Х,2.43).

Странный характер Петра раскрывается и в эпизоде со строительством петербургских каналов: “Заметя, что каналы уже амстердамских, и справясь о том у резидента Вильда, он закричал: “Все испорчено” и уехал во дворец в глубокой печали” (Х,244). Петр легко вторгается в личную жизнь своих подчиненных: “Велено всем жителям выезжать на Неву на экзерсицию по воскресениям и праздникам: (...)

139

Смотри тиранский о том закон...” (X,244,245). Между тем, Пушкин пишет: “Дело царевича, казалось, кончено. Вдруг оно возобновилось.....” (Х,245). В пушкинском многоточии был

определенный смысл - что заставило царя возобновить преследование несчастного царевича и добиваться его смерти? Не страх ли потерять власть, свойственный всем тиранам? “Страшным делом” (Х,246) назвал Пушкин поступок Петра, замучившего своего невиновного сына: “Пытка развязала ему язык; он показал на себя новые вины (...) даны ему от царя новые запросы: думал ли он участвовать в возмущении (мнимом). Царевич более и более на себя наговаривал, устрашенный сильным отцом и изнеможенный истязаниями” (Х,245). Мало того, Алексея пытали в присутствии отца. На суде были представлены “...своеручные вопросы Петра с ответами Алексия своеручными же (сказали твердою рукою писанными, а потом после кнута - дрожащею)” (Х,246). Пушкин даже не комментирует этот факт, поскольку здесь говорить не о чем - нравственное падение Петра очевидно.

Свое внимание поэт обращает на статистов - гражданские чины, которые “единогласно и беспрекословно” подписали смертный приговор царевичу, - и на церковь, по настоящему не заступившуюся за Алексия: “Духовенство, как бабушка, сказало на двое” (Х,246). Петр к этому времени уже успел создать бюрократию из новых дворян и прибрал к рукам духовенство. “Есть предание: в день смерти царевича торжествующий Меншиков увез Петра в Ораниенбаум и там возобновил оргии страшного 1698 года”(Х,246). Но это только предание. Пушкин же вновь подчеркивает: “Петр между тем не прерывал обыкновенных своих занятий”(Х,246). Бессердечность и жестокость реформатора продолжают находить подтверждение в его законотворческой деятельности: “18 августа Петр объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнию запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь”(Х,247), “Поведено указом в церкве стоять смирно и не разговаривать”(Х,251). Распоряжения Петра столь абсурдны и поверхностны, что Пушкин