Командир Инсарского полка, стоявшего в Пензе, полковник Рейнбот, вернувшись с совещания, собрал своих офицеров и нашел уместным передать им в осуждение и назидание слова командующего. Мне рассказывали потом, что в собрании после его речи наступило жуткое, подавленное молчание. Забитое офицерство мучительно переживало незаслуженное оскорбление. Только один подполковник взволнованно обратился к Рейнботу:
— Господин полковник, неужели это правда? Неужели командующий мог это сказать?
— Да, я передал буквально слова командующего.
На другой день один из офицеров полка, штабс-капитан Вернер, отправил военному министру жалобу по поводу нанесенного ему лично отзывом командующего оскорбления[46]. Вскоре приехал в Пензу генерал от военного министра, произвел дознание и уехал. Штаб округа в свою очередь обрушился на полк угрозами и дознаниями. Вокруг инцидента росло возбуждение. Толки шли по всему округу.
Я горячо заинтересовался этим делом и собирался откликнуться в печати очередной «Армейской заметкой», как вдруг получаю из Казани тяжеловесный пакет «секретно, в собственные руки». В нем весь материал по пензенскому делу и приказание Сандецкого отправиться в Пензу и произвести дознание по частному поводу: о подполковнике, реплика которого, приведенная выше, по мнению командующего, подрывала авторитет командира полка… недоверием к его словам. Назначение именно меня для этого дела не вытекало совершенно из моего служебного положения, а само «преступление» было до нелепости придуманным. Но придумано не без остроумия: я был обезоружен, так как говорить в печати о пензенском деле, доверенном мне в секретном служебном порядке, я уже не имел права.
Я сделал единственное, что мог: доказал правоту штаб-офицера и дал о нем самый лучший отзыв, которого он вполне заслуживал.
В результате подполковник и капитан были переведены военным министром в другие части, а ген. Сандецкий получил «в собственные руки» синий пакет с высочайшим выговором.
Однажды, уже незадолго до моего ухода из округа, одна из «Армейских заметок» вызвала особенно серьезное осложнение. В ней я описывал полковую жизнь вообще и горькую долю армейского капитана. Как в его жизни появился маленький просвет, в виде удачно сошедшего смотра, и как потом в смотровом приказе он прочел: «В роте полный порядок и чистота, но в кухне пел сверчок[47]. За такой «недосмотр» последовало взыскание, а за взысканием капитан сам запел сверчком и был свезен в больницу для душевнобольных.
Конечно, это был шарж, но правдиво рисовавший жизнь в округе и изобиловавший фактическими деталями.
Ген. Сандецкий был в отъезде, и начальник штаба округа, ген. Светлов, после совещания со своим помощником и прокурором военно-окружного суда, решил привлечь меня к судебной ответственности. Доклад по этому поводу Светлов сделал тотчас же по возвращении Сандецкого и к удивлению своему услышал в ответ:
— Читал и не нахожу ничего особенного.
«Дело о сверчке» положено было под сукно. Но тотчас же вслед за сим на меня посыпались подряд три дисциплинарных взыскания — «выговоры», наложенные командующим за какие-то якобы мои упущения по службе.
Приехав через некоторое время в Саратов, ген. Сандецкий после смотра отозвал меня в сторону и сказал:
— Вы совсем перестали стесняться последнее время — так и сыплете моими фразами… Ведь это вы пишете «Армейские заметки» — я знаю!
— Так точно, ваше превосходительство, я.
— Что же, у меня — одна система управлять, у другого — другая. Я ничего не имею против критики. Но Главный штаб очень недоволен вами, полагая, что вы подрываете мой авторитет. Охота вам меня трогать.
Я ничего не ответил.
В последние месяцы моего пребывания в Казанском округе случилось из ряда вон выходящее происшествие. В один из полков Саратовского гарнизона переведен был из Казани полковник Вейс, который оказался «осведомителем» ген. Сандецкого. Эту свою роль он играл почти открыто; его боялись и презирали, но внешне не проявляли этих чувств. Осенью состоялось бригадное аттестационное совещание[48], на котором полковник Вейс единогласно признан был недостойным выдвижения на должность командира полка. Начальник бригады скрепя сердце утвердил аттестацию, но с тех пор потерял покой. А Вейс, открыто потрясая портфелем, в котором лежал донос, говорил:
— Я им покажу! Они меня попомнят!
В конце года состоялось в Казани окружное совещание. Вернулся оттуда начальник бригады совершенно убитый.
— Ну и разносил же меня командующий! Верите ли, бил по столу кулаком и кричал, как на мальчишку. По бумажке, написанной рукой Вейса, перечислял мои «вины» по сорока пунктам, вроде таких: «Начальник бригады, переезжая в лагерь, поставил свой рояль на хранение в цейхгауз Хвалынского полка»… Или еще: «Когда в штабе бригады командиры полков доложили, что они не в состоянии выполнить распоряжение командующего, начальник бригады, обращаясь к начальнику штаба, сказал: «Мы попросим Антона Ивановича[49], он сумеет отписаться»… Словом, мне теперь крышка.
Я был настолько подавлен всей этой пошлостью, что не нашел слов утешения.
Через несколько дней пришло предписание командующего: как смело совещание не удостоить выдвижения «вне очереди» Вейса, которого он считает выдающимся и еще недавно произвел в полковники «за отличие». Командующий потребовал созвать совещание вновь и пересмотреть резолюцию.
Такого насилия над совестью мы еще никогда не испытывали.
Вызвал я на это совещание телеграммами командиров полков из Астрахани и Царицына; собралось нас семь человек. У некоторых вид был довольно растерянный, но тем не менее все единогласно постановили — остаться при нашем прежнем решении. Я составил мотивированную резолюцию и, по одобрении ее совещанием, стал вписывать в прежний аттестационный лист Вейса. Ген. П. выглядел очень скверно. Не дождавшись конца заседания, он ушел домой, приказав прислать ему на подпись всю переписку.
А через час прибежал вестовой генерала и доложил, что с начальником бригады случился удар.
Положение осложнялось еще тем, что замещать начальника бригады предстояло лицу совершенно анекдотическому, ген. Февралеву. Ему предоставили «дослуживать» в роли командира полка недостающий срок для получения полной пенсии. Февралев страдал запоем, грозный Сандецкий знал об этом и, к удивлению нашему, никак не реагировал. Ко мне Февралев чувствовал расположение и даже почему-то побаивался меня. Это давало мне возможность умерять иногда его выходки. Перед приемом бригады Февралевым я высказал сомнение, что его командование окончится благополучно. Но он успокоил меня:
— Ноги моей в штабе не будет. И докладами не беспокойте. Присылайте бумаги на подпись, и больше никаких.
Такая «конституция» соблюдалась в течение многих недель.
На другой день после памятного совещания я послал аттестацию Вейса в Казань. Получил строжайший выговор за представление бумаги, «не имеющей никакого значения без подписи начальника бригады». Штаб округа выразил даже сомнение — действительно ли содержание ее было известно и одобрено ген. П… Я описал обстановку совещания и послал черновики с пометками и исправлениями П.
В Казани, видимо, всполошились. После двух пензенских историй — новая могла пошатнуть непрочное положение командующего. Вскоре приехал в Саратов помощник начальника штаба округа — для виду с каким-то служебным поручением, фактически же — позондировать, как отразилась на жизни гарнизона новая история.
Разузнавал стороной об обстоятельствах болезни П. и о моих служебных отношениях с Февралевым. Зашел и ко мне:
— Не знаете ли, как это случилось, какая причина болезни ген. П.?