Среди них почетное место занимают кладбища Сити. Какие необыкновенные кладбища прячутся в лондонском Сити, иногда где-нибудь вдалеке от церкви, всегда зажатые между домами, такие крошечные, сплошь заросшие бурьяном, такие безмолвные и забытые всеми, кроме тех немногих, кому постоянно приходится смотреть на них из своих закопченных окон! Я заглядываю внутрь, стоя у ворот или решетки, с железных прутьев которой можно пластами отколупывать ржавчину, совсем как кору со старого дерева. Надгробные плиты с полустертыми надписями покосились, могильные холмики осели после дождей, которые прошли еще сто лет тому назад; ломбардский тополь или платан — все, что осталось от дочери торговца москательными товарами и нескольких членов городского муниципального совета, — зачах, подобно этим досточтимым особам, листья его опали и, превратившись во прах, устилают теперь его подножье. Все вокруг заражено ядом медленного разрушения. Поблекшие черепичные крыши прилегающих зданий посъезжали набок и вряд ли могут служить защитой от непогоды. Кажется, что старинные разваливающиеся дымовые трубы, наклонившись, поглядывают вниз, словно подсчитывают с сомнением, с какой высоты им придется падать. В углу под стеной догнивает сплошь заросший древесными грибами сарайчик, где когда-то хранил свой инвентарь могильщик. Водосточные трубы и желоба, по которым дождевая вода с окружающих крыш должна была сбегать вниз, давно уже сломаны или хищнически срезаны, потому что кто-то соблазнился старой жестью, и теперь дождь каплет и хлещет как хочет на заросшую бурьяном землю. Иногда поблизости может оказаться заржавевшая помпа, и пока я в раздумье стою у решетки, мне чудится, будто неведомая рука приводит ее в действие, а она протестует скрипучим голосом, словно покойники, лежащие на кладбище, убеждают: «Дайте нам покоиться с миром, не выкачивайте из нас соки!»

Одно из самых своих излюбленных кладбищ я называю погостом святого Стращателя. Я не располагаю сведениями о том, как называется оно на самом деле. Кладбище лежит в самом сердце Сити, и ежедневно его покой нарушают пронзительные вопли паровозов Блекуоллской железной дороги. Это маленькое-маленькое кладбище с грозными и неприступными железными воротами, сплошь утыканными остриями, совсем как в тюрьме. Ворота украшены неестественно большими черепами и скрещенными костями, высеченными из камня. Помимо этого, святого Стращателя осенила удачная мысль пристроить на макушках черепов железные острия, как будто их посадили на кол. Поэтому черепа жутко ухмыляются, пронзенные насквозь железными остриями. Отталкивающее безобразие святого Стращателя притягивает меня к нему, и после того как я неоднократно созерцал его при дневном свете и в сумерки, как-то раз мною овладело желание увидеть это кладбище в полночь в грозу. «А почему бы и нет? — старался я как-то оправдать самого себя. — Ходил же я смотреть Колизей при свете луны, чем же хуже идти смотреть святого Стращателя при свете молнии?» Я отправился на кладбище в кэбе и нашел, что черепа действительно производят сильное впечатление. При вспышках молнии казалось, что свершилась публичная казнь и что насаженные на острия черепа подмигивают и гримасничают от боли. Мне некому было высказать свое удовлетворение, и потому я решил поделиться впечатлениями с кучером. Отнюдь не разделяя моих чувств, он оборотил ко мне побелевшее лицо — от природы багрово-румяное с сизым носом пьяницы — и на обратном пути то и дело поглядывал через плечо в маленькое переднее оконце кэба, словно подозревал, что по-настоящему место мое на погосте святого Стращателя, и побаивался, как бы я не ускользнул назад к себе на кладбище, не расплатившись.

Бывает, что на какое-нибудь такое кладбище выходит окнами темный зал какого-нибудь темного торгового общества, и во время обедов компаньонов (если смотреть через железную решетку, чего никто одновременно со мной никогда не делал) можно услышать, как они провозглашают тосты за свое драгоценное здоровье и процветание. Бывает, что оптовая компания, нуждающаяся в складских помещениях, займет примыкающие к кладбищу дома с одной или двух, а то и со всех трех сторон, и тогда в окнах появляются груды тюков с товарами и кажется, что они набились туда, чтобы принять участие в каком-то торговом совещании насчет самих себя. А бывает, что окна, выходящие на кладбище, пусты и в них не больше признаков жизни, чем в могилах внизу — даже меньше, ибо последние по крайней мере могут поведать о том, что когда-то, без сомнения, было жизнью. Такие вот дома обступали одно из кладбищ Сити, которое я посетил прошлым летом часов в восемь вечера в один из тех субботних вечеров, когда я гуляю по Лондону, и к изумлению своему обнаружил там старенького старика и старенькую старушку, сгребавших сено. Да, они именно сгребали сено! И кладбище-то было крошечное, зажатое между Грейс-Черч-стрит и Тауэром, и все накошенное там сено можно было унести домой в подоле. Каким образом старенькие старички пробрались туда со своими почти беззубыми граблями, я не мог себе представить. Поблизости не было ни одного открытого окна, поблизости вообще не видно было ни одного окна, расположенного достаточно низко для того, чтобы плохо державшиеся на ногах старички могли спуститься из него на землю; заржавленные кладбищенские ворота были наглухо заперты, покрытая плесенью церковь тоже была наглухо заперта. Одни, в полном одиночестве, они скорбно сгребали сено в этой юдоли скорби. Они были стары, как мир, у них были только одни грабли на двоих, и оба держались вместе за рукоятку, как влюбленные пастушки, и на черном капоре старушки виднелось несколько сухих травинок, как будто старичок позволил себе немного пошалить. Старичок был донельзя старомоден, в панталонах до колен и в грубых серых чулках, а на старушке были митенки, связанные из такой же пряжи, такого же цвета, что и его чулки. Они не обращали на меня никакого внимания, пока я смотрел и не мог попять, кто же они? Для церковной ключницы старушка казалась слишком шустрой, старичок же был куда более робкий, чем полагается приходскому сторожу. Старое надгробье, отделявшее меня от них, украшали фигурки двух херувимов; если бы не то обстоятельство, что эти небожители совершенно очевидно презирали панталоны до колеи, чулки и митенки, я, наверное, нашел бы в них сходство с косцами. Я кашлянул и разбудил эхо, но старички даже не посмотрели в мою сторону, они продолжали рассчитанными движениями подгребать к себе жалкие кучки накошенной травы. Так мне и пришлось покинуть их; кусочек неба у них над головами уже начинал темнеть, а они все продолжали скорбно сгребать сено в этой юдоли скорби, одни, в полном одиночестве. Быть может, это были призраки, и чтобы обратиться к ним, мне нужен был медиум.

На другом столь же тесном кладбище Сити я встретил тем же летом двух жизнерадостных приютских детей. Они были откровенно влюблены — веское доказательство стойкости этого неувядаемого чувства, которое не могла убить даже изящная форменная одежда, за которой так любит укрываться английская благотворительность; оба были угловаты и нескладны, а их ноги (по крайней мере его ноги, ибо скромность не позволяет мне судить об ее ногах) путались, спотыкались и делали все, на что способны ноги, воспользовавшиеся слабохарактерностью своего владельца. Да, все на этом кладбище было свинцово, однако сомнений быть не могло — этим юным существам оно казалось усыпанным золотом! Первый раз я увидел их там в субботу вечером, и, заключив из их времяпрепровождения, что субботний вечер был вечером их свиданий, я вернулся туда ровно через неделю, чтобы еще раз на них посмотреть. Они приходили вытряхивать половички, устилавшие пол в церковных притворах. Вытряхнув, они закатывали их в трубку, он со своей стороны, она со своей, пока не встречались, и над двумя, прежде разъединенными и теперь соединившимися, трубками — трогательная эмблема! — обменивались целомудренным поцелуем. Мне было столь радостно смотреть, как расцветает при этом одно из моих увядших кладбищ, что я пришел еще раз и еще, и в конце концов случилось следующее: занятые уборкой и перестановкой, они оставили открытой дверь церкви. Переступив порог, чтобы осмотреть церковь внутри, я увидел при слабом свете, что он стоит на кафедре, а она на скамье; его глаза были опущены, ее — подняты кверху, и они о чем-то нежно ворковали. Мгновенно оба нырнули куда-то и как бы исчезли с лица земли. Я повернулся с невинным видом, чтобы покинуть священную обитель, как вдруг в главном портале выросла тучная фигура и, хрипя от одышки, стала требовать Джозефа или, за неимением такового, Селию. Взяв чудовище за рукав, я увлек его прочь, говоря, что могу показать, где находятся те, кого он ищет, а пока дал время выйти из своего укрытия Джозефу и Селии, которых мы вскоре и встретили на кладбище, сгибающимися под тяжестью пропыленных половиков — олицетворение самозабвенного труда. Понятно без слов, что с тех пор я почитаю этот поступок благороднейшим в своей жизни.