Пару минут мы, каждый со своей стороны, пытаемся преодолеть разделяющую нас пропасть непонимания; только вежливость не позволяет местным женщинам признаться, что они считают мои взгляды опасными, крамольными и дикарскими, а мне та же вежливость мешает заявить, что, по моему мнению, они тонут во мраке патриархального варварства. Внезапно у меня случается озарение: не интеллектуальное, а, скорее, интуитивное.

— Вот вы говорите, что людей объединяет уважение. А я считаю, что любовь. Я думаю… вот только не знаю, как объяснить это… если ты по-настоящему любишь кого-то, не в смысле… — Я поворачиваюсь за помощью к Кезуме. — Понимаете, я имею в виду не секс и не просто влюбленность. — Он переводит, и женщины снова хихикают. — Но когда по-настоящему любишь кого-то, то это бывает потому, что ты уважаешь этого человека. Или, наоборот, уважение вырастает из любви. Я думаю, на самом деле, это одно и то же.

Не знаю, поняли ли эти женщины, что я хотела сказать, но в ответ на мои слова они кивают и довольно улыбаются.

После нашей беседы я решаю прогуляться вокруг бома и, если повезет, найти тихое место, чтобы спокойно справить малую нужду. Кезума уже успел объяснить мне, что каждая бома — несколько глиняных хижин под соломенными крышами; один загон для коров и второй для коз, обнесенные оградой, а вернее, просто воткнутыми в землю колючими ветками, — это поселение одной большой семьи, состоящей из старейшины и его жены, незамужних дочерей, а также сыновей — как холостых, так и женатых. Несколько бома составляют одну деревню. Они отстоят довольно далеко друг от друга. Прогуливаясь вокруг бома, в которой мне предстоит провести ночь, я вижу рядом еще только две другие. Так что на самом деле масайская деревня — это такое расползшееся поселение, у которого нет центра. Мне подобный образ жизни кажется довольно странным: с одной стороны, местные жители должны чувствовать себя одиноко, а с другой — женщины обитают чересчур уж близко к свекровям.

А еще выяснилось, что присесть под кустиком в тишине и уединении здесь почти невозможно. Я уже привыкла к тому, что за моими телесными отправлениями каждый раз наблюдают несколько любопытных козлят, но вот смириться с тем, что какой-нибудь обитатель одной из трех бома или кучка детей любуются на мою задницу, которая, вероятно, кажется им неприлично толстой и белой, я никак не могу. Кустов и деревьев здесь совсем мало, а те, что есть, чрезвычайно колючие, но в конце концов мне все-таки удается найти укромное местечко.

Возвращаясь в свою бома, я встречаю кучку детей: они машут руками, смеются, но не заговаривают со мной. Они даже не называют меня «мзунгу» (это слово на суахили обозначает что-то вроде «гринго»), как делали дети в Аруше, потому что большинство местных не говорят на суахили. Тем не менее эта компания — три девочки лет девяти-двенадцати и пара маленьких мальчиков — свое дело знает. Пока одна из девочек восхищается серьгами, ожерельями и браслетами, подаренными мне теткой Кезумы, другие моментально залезают ко мне в карманы и извлекают из них фотоаппарат и мобильник. Услышав рингтон моего телефона — «You Know That I'm No Good» в исполнении Эми Уайнхаус, — они расцветают белоснежными улыбками и пускаются в пляс, но самый большой интерес вызывает фотоаппарат. Он переходит из рук в руки, потом мне приходится фотографировать всех ребятишек по очереди, и каждый новый снимок вызывает массу комментариев, белозубого смеха, восторга или издевок.

Откуда ни возьмись, на дороге появляется тетка Кезумы. Она властно берет меня под руку, сердито разгоняет детей, проявив особую суровость к малышу в висящей до земли куртке. — тот, хныкая, убегает по направлению к другой бома — и увлекает по направлению к поставленной специально для меня палатке. (Кезума настоял, чтобы я поселилась именно в ней, а не в одной из хижин. «Там очень-очень темно и дымно, — объяснил он. — Мзунгу трудно к такому привыкнуть».)

— Лала, лала… — настойчиво говорит женщина и подкрепляет свои слова интернациональным жестом: щека ее лежит на двух сложенных ладонях.

Понятно: она хочет, чтобы я легла отдохнуть. Солнце стоит прямо над головой, день очень жаркий, и, наверное, у меня измученный вид, а может, масаи считают всех белых людей нежными цветками. Мне остается только улыбнуться, кивнуть и заползти в палатку. Там я сбрасываю туфли, ложусь на бок, но тут же переворачиваюсь: мне мешает мобильник в кармане. Я достаю его и, к своему удивлению, вижу, что нахожусь в зоне действия сети. Что еще более странно, я легко выхожу в Интернет и, конечно, тут же заглядываю на свою страничку «Фейсбука». Оставив там свежее сообщение: «Ваш корреспондент ведет прямой репортаж из самой настоящей масайской деревни!», я не могу удержаться от соблазна и открываю страничку Д. На ней, как мне хорошо известно, размещена его единственная не защищенная паролем фотография во всем виртуальном пространстве (я достаточно пошарила по Гуглу, чтобы знать это наверняка). На снимке он улыбается хорошо знакомой мне улыбкой и одет в рубашку, которую я ему подарила. При виде фотографии я вдруг чувствую приступ такого отвращения к себе, что тут же выключаю телефон и засовываю его поглубже в рюкзак. Там я случайно натыкаюсь на круглую каменную шайбу — ту самую, что Эрик сделал специально для меня. Она темная, тяжелая и такая же шелковисто-гладкая, как внутренняя поверхность коленной чашечки. Не знаю, зачем я взяла ее с собой, рискуя потерять, но мне нравится держать ее в руке, гладить пальцами или прижимать ко лбу. Под шайбой лежат две пачки бумаги — адресованные двум мужчинам письма с путевыми заметками уже начали смахивать на эпистолярный роман. Я достаю их и кладу перед собой.

Но писать мне лень, и поэтому я просто лежу и разглядываю солнечные пятна на стенах палатки. Сквозь забранное сеткой окно мне виден залитый золотым светом склон холма. Две девчушки то и дело заглядывают в незастегнутую дверь, хватают фотоаппарат, рассматривают снимки, а потом стремительно удирают, не столько от застенчивости, сколько из страха перед грозной теткой Кезумы.

Внезапно тишина нарушается оглушительным многоголосым блеянием. Это вернувшиеся с пастбища взрослые козы громко зовут своих малышей, остававшихся поблизости от деревни. Тревожные, почти скорбные крики и ответное тонкое блеяние не смолкают до тех пор, пока последняя коза не отыщет своего козленка, а потом на деревню опять опускается умиротворенная тишина. Все вернулись домой.

Уже в темноте, после захода солнца, Абед и Элли стряпают для меня обед: козьи ребра с картошкой. Закончив готовить, они тут же тушат костер, и бома погружается в полную темноту. Раньше я полагала, что по ночам африканская деревня освещается факелами, или кострами, или газоразрядными лампами, но сейчас выясняю, что единственным источником света здесь служит мой фонарик, если не считать далекого красного огонька, мигающего на какой-то вышке, как уверяет Кезума, уже на территории Кении. При свете фонарика я смотрю на танцы, которые устраивают для меня мужчины. Абед и Элли, единственные, кроме меня, кто носит здесь европейскую одежду, тоже наблюдают, а Кезума с удовольствием присоединяется к танцующим. Одна песня и танец напоминают спортивное соревнование. Они рассказывают о том, как искусный воин запрыгивает прямо на дерево, спасаясь от преследующего его льва, и именно эти прыжки и демонстрируют танцоры. Прямо с места они взмывают в воздух, подтягивая колени к груди, и каждый старается прыгнуть выше предыдущего. В танце принимают участие все: воины, старейшины и самые маленькие мальчики. (Мне немного странно использовать эти слова: «воины», «старейшины», — но ведь они сами себя так называют.) Накал соревнования все увеличивается, азарт опьяняет участников — верный признак переизбытка тестостерона. Элли, очень-красивый юноша лет восемнадцати, смеется и, наклонившись к моему уху, шепчет: «Эти масаи, они все чокнутые».

Чуть позже я желаю всем спокойной ночи и забираюсь в свою палатку. Спать еще рано, и я даже не очень устала, просто мне вдруг захотелось побыть одной. Я лежу на спине и вглядываюсь в полную черноту за распахнутой полотняной дверью. Где-то в стороне, кажется под школьным деревом, женщины запевают свою песню, то ли соревнуясь с мужчинами, то ли подтягивая им. Их песня невыразимо прекрасна, полна жизни и какой-то странной тоски. Это продолжается долго, несколько часов, до глубокой ночи. Я лежу без сна, слушаю их голоса и молчание своего телефона, которое тоже кажется мне частью музыки. Вот уже много-много лет (а может, и вовсе никогда раньше) у меня на душе не было так хорошо и спокойно.