Но он смотрел на меня таким невинным взглядом и так, в общем-то, спокойно и элегантно даже поедал крепко зажатую в лапах кобылку — целиком, без остатка, не соря объедками и не производя неприятных звуков, как некоторые из моих двуногих собратьев, — что постепенно я как-то привык к этому зрелищу, сочувствуя все же кобылкам, но понимая, что тут, в общем-то, вполне естественный ход событий.

И чем внимательнее я смотрел на подвижную его головку во время трапезы, тем больше укреплялся в этой мысли. В глазах Пети не было, разумеется, и намека на лицемерие, алчность, жестокость и тому подобные нехорошие свойства натуры. Взгляд его и на самом деле был бесхитростен, как у ребенка. Разве он виноват, что природа создала его пожирателем живых кобылок, а не каким-нибудь добропорядочным вегетарианцем? Да ведь и кобылок так много скачет вокруг... Нет, мне даже нравились его охотничьи наклонности, ей-богу.

Ну, в общем, мы окончательно подружились, и он доверчиво и охотно переползал на мою ладонь, стоило приблизить к нему руку. Не боялся меня ни капли! Ни разу не отнесся к моему приближению и к приближению моей руки как к посягательству на его покой и свободу, а я, честно вам скажу, этим гордился. С какой-то трогательной неуклюжестью переставлял он свои длинные ходули, не торопясь забирался на руку, шел выше, лез на голову...

Гости приходили ко мне специально посмотреть на Петю, ужасались его деловитому поеданию живых, шевелящихся в его тисках кобылок, признавая тем не менее удивительную «осмысленность» его взгляда и благородство расцветки.

Я по-прежнему ничем не сковывал его свободу — он мог запросто в любое время покинуть лоджию. Но он оставался, и я даже принес ему новую большую колючку, увеличив, так сказать, его жилплощадь.

Только однажды Петя на меня обиделся. Можно, конечно, посмеяться над этим глаголом, обозначающим свойство все же человеческое и никак не подходящее как будто бы к существу из класса шестиногих, пусть даже и весьма экзотическому. Но как же иначе назвать то, что произошло?

А произошло следующее. Как всегда, я ловил Пете кобылок утром, в обед, иногда и вечером, но старался разумно ограничить его в пище — и так брюшко у него было слишком большое. И потом, в природе-то ему приходится за каждой кобылкой побегать, подстерегать их иной раз очень подолгу, а тут — нате вам, кушать подано... Приходилось мне за его рационом следить. И вот однажды он сжевал одну за другой две кобылки — брюшко раздулось до безобразия, а у меня была третья кобылка, я хотел посадить ее в стеклянную банку, на ужин, но потом попробовал все же предложить ему из интереса: схватит или все же благородно откажется?

Схватил за милую душу и принялся с аппетитом жевать и ее. Ну, нет. Я не хотел, чтобы он лопнул от обжорства: все же, взяв его под свою опеку, я несу за него ответственность, и если он сам не в состоянии справиться со своим непомерным чревоугодием, то придется вмешаться. И я отнял у него третью кобылку, не без усилия вытащив из его цепких передних конечностей.

Хотите — смейтесь, хотите — нет, но мне показалось, что в выражении его больших, постоянно открытых глаз появилось недоумение, детский упрек и... обида. Разумеется, я остался тверд и не вернул ему отнятую кобылку.

Вскоре я ушел на море, а когда вернулся, Пети на колючках не было.

Я внимательно осмотрел холодильник, стены лоджии, занавеси. Его нигде не было.

Все ясно, понял я. Обиделся, глупый. Что ж делать, если он такой несознательный. Ради обжорства пожертвовать нашей дружбой? Пусть! Жалко было, конечно, но горечь разлуки скрасило все же мое благородное негодование и сознание своей правоты. Повторись все снова — я поступил бы так же. Не намерен я идти на поводу у незнающих меры обжор!

А все же было грустно. Привык я к Пете. Нравился он мне несмотря ни на что. Жаль.

Вечером я садился в плетеное кресло в лоджии, чтобы почитать: сдвинул его и заметил, что на полу копошится что-то длинное и как будто крылатое. Это был Петя. Очевидно, обида его оказалась не настолько сильной, чтобы совсем ему меня бросить. Благородство и детская непосредственность натуры хотя и натолкнули его на мысль спрятаться от своего хозяина в знак протеста, однако удержали от неразумного и неоправданного все же разрыва отношений...

С тех пор я уже не искушал его — приносил одну или две кобылки и честно отдавал ему, не ставя ого в неловкое положение ради сомнительных все же в нравственном отношении экспериментов. Да, я понял, что в первую очередь был виноват сам.

Пришел конец пребыванию в Доме творчества, я собрался в Москву. Что делать с Петей? С одной стороны, брать его с собой в незнакомый ему холодный осенний город, где, скорее всего, нет уже даже и мух, не говоря о вкусных кобылках, было рискованно. С другой — его сверстники, по-моему, уже «отдали концы»: ведь богомолы во взрослой стадии живут лишь два-три летних месяца, а с наступлением осени погибают, успев перед тем отложить яички и продлить тем самым богомолий род. Не жестоко ли будет оставить Петю на произвол судьбы, когда он уже успел привыкнуть к вольготной жизни с регулярными завтраками, обедами, ужинами, не говоря уже о возвышенном все же общении со мной и моими гостями?..

И я решил взять Петю в Москву. Найдем там что-нибудь. Съезжу за город, поищу какую-нибудь живность. Посадил Петю в литровую стеклянную банку, предварительно положив туда несколько сухих веточек... К моему удивлению, он совершенно спокойно устроился в этой банке, не сделал даже попытки уйти, словно понимал неизбежные тяготы долгого переезда. Ну что вы скажете? Люди и те далеко не всегда проявляют подобное терпение и сознательность... В другую банку я наловил живых кобылок — хотя бы на первое время. Как-нибудь переживем, что-нибудь придумаем, успокаивал я себя. Мухи в конце сентября все же должны быть. А может быть и кузнечики, и кобылки за городом! Перезимуем!

Петя вполне удовлетворительно перенес сутки в поезде, и когда я посадил его на родную колючку, теперь положенную на столе в моей московской квартире, он пристроился на ней как ни в чем не бывало и, повернув ко мне головку, разве что не проговорил: «Ну, а где же причитающиеся мне кобылки?»

Разумеется, я тотчас предложил ему одну из тех, что тоже благополучно доехали в другой банке.

В первые дни я разнообразил его меню московскими жирными мухами, он охотно брал их у меня иногда даже прямо из пальцев.

Но потом кончились и кобылки, и мухи. Тогда же, правда, я собрался в недельную командировку в Ташкент и дал Пете честное благородное слово, что обязательно привезу ему среднеазиатских кобылок, если только они там окажутся. Сначала была мысль оставить Петю кому-нибудь — может быть, удастся все же изловить и дать ему муху-другую, — но потом я подумал, что лучше не рисковать. Насекомые все же живучие существа, и пусть лучше сидит он в одиночестве, переживая разлуку со мной, чем кто-то будет его трогать, показывать гостям, из которых не все ведь понимают, как бережно нужно обращаться с хрупкими шестиногими существами. Тем более столь благородного происхождения, как богомол...

И я водрузил колючку с Петей на шкаф, а сам уехал.

Вернувшись через неделю, я с радостью увидел его, сидящего на колючке как ни в чем не бывало, и, когда он повернул головку, взглянув прямо в мои глаза, мне показалось, что треугольная физиономия его, изможденная недельным постом, выразила неподдельную радость.

Обещание насчет среднеазиатских кобылок я выполнил, хотя и с трудом: кобылок в горах в октябре оставалось немного...

И уже в конце октября я стал приучать Петю к новой для него пище: брал пинцетом небольшой кусочек сырого мяса и, поднеся поближе к треугольному его «лицу», старался изобразить трепыхание соблазнительной «дичи».

Иногда мне это удавалось, и тогда Петя хватал «дичь» и принимался ее жевать — правда, с трудом, потому что грубое мясо коровы все же не то, что нежная мякоть мелких зеленых и серых кобылок или кузнечиков. Иногда же, сделав «стойку», он долго с сомнением переминался с ноги на ногу, в конце концов обнаруживал, очевидно, обман и отворачивался с полнейшим равнодушием, демонстрируя свое полное презрение к моим дальнейшим попыткам имитации трепыхания «дичи». Иногда он даже смешно отпихивал мой пинцет одной ногой: «Отстань, мол, чего пристал. Все равно не похоже».