Для классического позитивизма требование устранить метафизику из сферы научной рациональности имело декларативный характер и не сопровождалось конкретными методологическими рецептами. О. Конт видел в торжестве позитивной науки высшую стадию прогрессивного социального развития, и уже по одному этому существование метафизики на этой стадии означало сохранение устаревших и отживших форм наряду с новыми, более высокими и жизненными, что, разумеется, рассматривалось как временное явление, исчезающее по мере того, как закон "трех стадий" (от теологии к метафизике и далее к науке) осуществляет свою историческую работу. Но задача однозначного и универсального определения собственных границ науки еще не была в порядке дня. Так, Г. Спенсер понимал науку как знание об естественных закономерностях, не проводя, однако, демаркации между наукой и здравым смыслом: "...нигде нельзя провести черту и сказать: "здесь начинается наука"417. Почему же этой задаче было придано такое исключительное значение именно в первой половине двадцатого столетия? Почему "устранение метафизики" из сферы рационального стало пониматься как способ избавления от того, что "воспринималось обскурантистским, эмпирически бессмысленным и, следовательно, антинаучным (или в лучшем случае ненаучным)"418?

Борьба с метафизикой была формой защиты и обоснования рационального знания в противовес иррационализму, идеологической демагогии, агрессивному мистицизму, в которых сторонники идеи "демаркации" видели серьезную угрозу культуре. Пожалуй, впервые за время сосуществования философии и науки, конфликт между ними приобрел такую резкую форму, впервые философии были брошены обвинения, похожие на те, какие в свое время философия и наука Нового времени, тогда еще родные по крови и духу, бросали теологии.

Напомним, что в 30-х годах, когда "проблема демаркации" вышла на первый план в логико-методологических и метанаучных исследованиях, сильнейшим стимулом к ее постановке была общая политическая ситуация в мире, разодранном на части противоборствующими идеологиями, за ширмами которых устраивались режимы, стремившиеся к мировому господству. Наука и научное знание, некогда полагаемые орудиями Благого и Нравственного Разума, использовались как средства достижения технологического и военного перевеса. Но эксплуатировались не только достижения, но и доброе имя науки. Бредовые концепции и замыслы рядились в тогу научности, оболванивание масс также велось от имени науки. Поэтому гносеологическая и методологическая проблема определения границ науки и научности приобретала смысл, выходящий за рамки академического интереса. Установить эти границы - значило положить (хотя бы мысленно) пределы экспансии идеологии, поставившей себе на службу философию, дать основу для ее критики. Это значило установить линию обороны Разума, отступление от которой грозило окончательным поражением культуры.

Наука должна была, по мысли "демаркационистов", стать бастионом, способным выстоять перед нашествием нового варварства, которому культура сдавала одну позицию за другой, и процесс этот в 30-х годах уже многим казался необратимым. Научный критицизм напрямую связывался с интеллектуальной, а значит, с духовной свободой, и его ценность отождествлялась с ценностью последней. В то же время метафизика, претендующая на менторскую роль по отношению к науке, была заподозрена в измене интеллектуализму и рационализму. В ней видели угрозу не только науке, но самой свободе мысли, за утратой которой - и это уже было удостоверено историческим опытом - неизбежно шло подавление прав и жизненных свобод человека, наступление тоталитарного кошмара, нависшего над миром.

Европейская культура ощутила угрозу задолго до того, как последняя стала очевидной. Тем большую значимость получила наука в глазах людей, видевших в ней антидот против идеологического яда. Общеизвестны слова Николая Вавилова о том, что за научную истину нужно без страха идти на костер. Огонь, пожиравший не только мучеников, но, казалось, саму науку - и метафизика - кажется, впервые в истории - оказалась на службе у тех, кто поджигал его!

"Да, мы стоим у крутого поворота в развитии науки, перед нами открываются совершенно новые, ни с чем не сравнимые перспективы, - писал в 1939 году выдающийся польский ученый и философ науки Л. Флек. - Немудрено, что "респектабельные", то бишь консервативно настроенные ученые боязливо щурятся от этой ослепительной новизны, тогда как шустрые политики, напротив, наперебой подхватывают новости науки, превращая их в демагогические лозунги. Например, из факта социальной, коллективной природы познания выводят насквозь политиканский тезис о социально-классовой обусловленности научного знания, а другое, враждующее с этим, политическое направление создает мировоззренческий миф о национальном и расовом духе, пронизывающем все культурные эпохи... Из множества опасностей, стоящих за этим, одна наиболее очевидна: растет поколение будущих научных работников, впитавших в себя мысль о том, что нет истины, как она понималась в старом, добром смысле учеными-специалистами. Утратив доверие к разуму, одни становятся фанатиками, другие - циниками, убедившись в том, что нет столь большой глупости, которая не могла бы снискать всеобщее одобрение благодаря умелой и назойливой пропаганде"419.

Метафизика стала источником опасных мировоззренческих мифов, опасных тем более, что они не только развращали сознание поколений, но брались на вооружение мощными политическими силами, способными отправить эти поколения в мировой костер невиданных в истории масштабов. Но пока этот костер еще не запылал, казалось, что есть возможность противопоставить пропаганде и мифу силу научного разума с его бесстрастным и неподкупным критицизмом.

"Совместимы ли с научным критицизмом допущение и распространение воззрений, претендующих на окончательные ответы на самые трудные вопросы, стоящие перед человеком? На вопросы, касающиеся сущности, начала и цели всякого бытия и предназначения человека? Можно ли какой-либо ответ на такие вопросы обосновать научными методами, сделать их более правдоподобными с помощью логической аргументации?" - риторически, подразумевая несомненное отрицание, вопрошал в 1929 году К. Твардовский, один из лидеров европейского движения в защиту рационализма и научности мышления, основатель ныне всемирно известной Львовско-Варшавской философской и логической школы, и решительно отвечал: "Мне кажется, что между философским или метафизическим мировоззрением и наукой лежит непроходимая пропасть, как это еще до Канта и сильнее, чем он, понял, например, Давид Юм"420. Самым важным в подобных высказываниях было то, что "непроходимая пропасть" между наукой и метафизикой разверзалась не только по гносеологическим причинам, но и по их социально-культурным ролям. Критика метафизики превращалась в форму культурного протеста. "Окончательность" метафизических постулатов не только противополагалась научному критицизму, но и осуждалась как попытка закабалить свободную мысль. Ставилась задача изменить саму природу философствования, приблизить занятия философией к научной деятельности, внедрив в них критерии оценки последней: строгость, логичность, точность выводов, семантическую определенность языка, опору на эмпиризм.

Отсюда пафос антиметафизических лозунгов, вдохновлявших не только крайних эмпиристов, какими были, например, участники Венского кружка. Вот характерные высказывания Я Лукасевича, одного из виднейших логиков двадцатого века, отнюдь не разделявшего многие принципиальные положения логических позитивистов: "В логистику я пришел из философии, и логистика, правда, не из-за своего содержания, а ввиду своего метода, оказала огромное влияние на мои суждения о философии... Моя критическая оценка философии того времени является реакцией человека, который выучив философию и досыта начитавшись разных философских книг, наконец столкнулся с научным методом не только в теории, но и в личной живой и творческой практике. Это реакция человека, который лично познал ту особую радость, которую дает правильное решение однозначно сформулированной научной проблемы, решение, которое в каждый момент можно проконтролировать при помощи точно определенного метода и о котором просто знаешь, что оно должно быть таким, а не другим, и что оно останется в науке на вечные времена как прочный результат методического исследования. А впрочем, как мне кажется, это нормальная реакция каждого ученого относительно философской спекуляции. Только математик или физик, не знающий философии и столкнувшийся с ней случайно, обычно не имеет достаточно отваги, чтобы громко высказать свое мнение о философии. Кто, однако, был философом, а потом стал логистиком и познал точнейшие методы рассуждения, которыми мы сегодня располагаем, у того нет таких сомнений. Он знает, чего стоит прежняя философская спекуляция. И знает, чего может стоить рассуждение, проведенное, как это обычно бывает, с использованием неточных, многозначных слов естественного языка, а не основанное ни на опыте, ни на точных рамках символического языка. Такая работа не может иметь научной ценности и только жаль времени и мыслительной энергии, которая расходуется на нее"421.