– Махаться в хате западло! – мрачно сказал Пинтос. Он явно был выбит из колеи.
– С зачинщика первый спрос, – парировал Расписной.
– Ладно… Только хватит пургу гнать, тебя не за тем позвали. Непоняток много выплывает, разбор требуется!
Три человека встали со шконок и полукругом окружили стол. В руках у них были ножи. Настоящие ножи! Вольф глазам своим не поверил. В особорежимной тюрьме, где обыски проводятся по нескольку раз в день, нож в руках зэка все равно что пушка или танк у преступников на воле.
– Слышь, Пинтос, сейчас в хате будет три трупа, – тихим, но от того не менее ужасным голосом сказал Расписной. – Пусть спрячут перья и вернутся на место!
Наступила мертвая тишина. Наглядная расправа с Микулой и не оставляющая сомнений в ее исполнении угроза сделали свое дело. Пинтос нехотя махнул рукой, ножи исчезли, торпеды вернулись на свои места. У них был вид побитых собак, но это ничего не значило – с тем большим остервенением каждый вцепится Расписному в глотку при первом удобном случае.
– Духаристый, значит, – констатировал смотрящий. – Ну, да это мы слышали. В своей Туркмении ты нашумел… Только там ты вертухаев мочил, а тут своего брата заделать норовишь. Да приемчиками хитрыми ментовскими руки крутишь… Объясни честным арестантам, как это получается?
Расписной усмехнулся:
– Что, тебе такую гнилую предъяву Микула подсунул? Нашли кого Смотрящим ставить. Вот и лежит – спекся весь!
– Не о нем щас базар, – без выражения ответил Пинтос. – О тебе. Давай за себя отчитайся.
– Ты на стопорки [70] с какой БОЛЬШОЙ ходил? – наклонился вперед Расписной, глядя смотрящему прямо в глаза.
– А хули ты опер? – прищурился в ответ Пинтос.
– Скажи, с какой? Сейчас ты сам за меня отчитаешься!
– С разными. И «наган» был, и «макар»…
– Вот видишь! – торжествующе улыбнулся Расписной. – С «макарами» все менты гуляют. Когда они нас вяжут, то «макаром» в рожу тычут да по башке колотят! Но тебе с «макаром» на дело идти не западло? А почему мне западло ментовским приемом клешню какому-нибудь бесу своротить?
Он осмотрелся. Несколько арестантов едва заметно улыбались.
– Слыхали мы, что у тебя метла чисто метет, – после некоторой паузы произнес Пинтос. – Слыхали. Только слова, даже гладкие, заместо дел не канают. А у тебя кругом – одни слова. Никто из честных бродяг тебя не знает. Дел твоих, обратно, не знают. Про приколы твои в «белом лебеде» слыхали – глухо так, издаля… И опять слова, слухи этапные. Может, было, может, нет, может, ты, а может, кто другой…
– Знают меня все, кто надо, – спокойно возразил Расписной. – Спросите корешей, с которыми я по малолетке бегал, – Зуба, Кента, Скворца, Филька спросите. Косому Кериму малевку тусаните, Сивому… В Средней Азии меня многие знают. А если бы тебя, Пинтос, в пески загнали, то, может, точняк такие бы непонятки и вылезли. Кто там про тебя слыхал?
Смотрящий помолчал, со скрипом почесал потную шею:
– Это верно. Пески далеко… Этапы долго идут. Но не через месяц, так через три тюрьма все узнает.
Пинтос испытующе смотрел на Расписного и, наверное, уловил отразившееся у него на лице облегчение. Губы смотрящего искривились в злорадной улыбке.
– Только нам столько ждать не надо. Мы сейчас все узнаем. Коляша!
В дальнем углу хаты обозначилось какое-то шевеление, и к столу бесшумно двинулась тощая согбенная фигура. Расписной мог поклясться, что среди пересчитанных обитателей камеры этого человечка не было. Либо он вылез из-под шконки, либо материализовался ниоткуда. А может, в силу убогости, серости и незаметности растворялся в убогом тюремном мирке, сливаясь с серым шконочным одеялом, как хамелеон сливается с любым предметом, на котором находится.
– Метла метет чисто, – повторил Пинтос. – Только Коляша тридцатник размотал и был кольщиком [71] на всех зонах. Он сейчас твои картинки почитает. Как там у тебя концы с концами сходятся!
– Регалки не врут, – дребезжащим голосом произнес Коляша. – Туфтовые сразу видать…
На вид ему было не меньше ста лет. Дрожащая голова, сутулая спина, опущенные плечи, неуверенная походка, длинная пожелтевшая исподняя рубаха и такие же кальсоны с болтающимися тесемками. Добавить белые, до плеч, волосы, бороду по пояс да вложить в руки свечку – вылитый отшельник, отбывающий добровольную многолетнюю схиму и прикоснувшийся к тайнам бытия.
Но ни бороды, ни длинных волос у Коляши не было: сморщенное личико смертельно больной обезьянки, вытянутый череп, туго обтянутый желтой, с пигментными пятнами кожей, неожиданно внимательный взгляд слезящихся глаз. И какая-то особая опытность многолетнего арестанта, вся жизнь которого прошла в зверином зарешеченном мире.
– Давай поглядим, голубок, – уверенным тоном врача приказал Коляша. – Кто тебе картинки-то набивал?
Он приблизил лицо к самой коже Расписного, как будто нюхая татуировки. На миг у Вольфа мелькнула дикая мысль, что Коляша может заговорить с кем-либо из наколотых тюремных персонажей – с котом, русалкой или орлом и расспросить: как и при каких обстоятельствах они появились на его теле.
– Разные люди. Вот этот перстенек я сам наколол. А этот – кент мой, Филек.
– Э-э-э, голубок… Храм ты сам себе не набьешь. Для такого дела в каждой зоне кольщики имеются. Я всех знаю. Кто как тушь разводит, как колет, чем, да как рисунок ложит…
Голос у Коляши уже не дребезжал. Да и весь облик его изменился – он будто окреп и даже стал выше ростом. Наверное, его выводы отправили под ножи и заточки не одного зэка, и оттого старый арестант чувствовал значимость момента и свою силу.
– У нас на малолетке кололи все, кому не лень, – возразил Расписной. – Да и потом, на взросляке, много спецов было. К тому ж они там меняются всю дорогу. Один откинулся, другой зарулил. А храм действительно старый кольщик заделал. Хохол, погоняло Степняк…
Степняк был единственным реальным кольщиком, включенным в легенду. Про него подробно рассказал Потапыч.
– Лысый, спина у него ломаная. Как погода меняется – криком кричит… Из Харькова сам.
– Есть, есть такой…– Коляша продолжал нюхать татуировки. – А чем он колет? Чем красит? На чем краску разводит? Есть у него трафаретки да какие?
– Мне бритвой наколол, «Спутником». Корефану одному муху на болт посадил тремя иголками. Краску из сажи делает – с сахаром и пеплом перемешивает, на ссаках разводит. Только я себе настоящую тушь достал. В основном от руки колет, но если картинка большая, то вначале на доске рисунок заделает, набьет иголок по контуру – и штампанет, краской намажет, а потом уже остальное докалывает…
Вольф понятия не имел, как в действительности колет неизвестный ему Степняк, поэтому просто выложил все известные ему приемы зэковского татуирования. Судя по реакции камеры, попадал он «в цвет». Только Коляша недовольно морщился, будто нюхал парашу.
– У тебя и впрямь «Спутником» наколото, – пробурчал старый кольщик. – Только Степняк иголками работает, да не тремя, а двумя! Картинку он на газете рисует, а потом сквозь нее колет, вот так-то, голубок!
– Как он работает – за то речи нет, – пожав плечами, сказал Вольф. – Я обсказываю, как он мне колол. Можем у других бродяг спросить, небось не я один такой.
На шконках зашевелились.
– Мне Степняк знак качества на коряге колол, как раз тремя иголками, – сказал один из арестантов. – И без всякой газеты.
– Во, слыхали? – Вольф улыбнулся и поднял палец.
– Ты погодь радоваться… Чего у тебя на перстеньке три лучика-то перечеркнуты? – занудливо спросил Коляша.
– Да того, что я срок сломал. Сделал ноги из зоны, три года не досидел.
– Э-э-э, голубок… Так давным-давно считали… Еще при Сталине. А потом сломанный срок отмечать перестали. Вот ведь какая закавыка!
Это было похоже на правду. Потапыч жил прошлым, все времена перемешались в его голове, и такую ошибку он вполне мог допустить.