Мы поднялись. В коридоре, у лифта, стоял почему-то комод. Мы подняли его и понесли. У меня в 1026-м стоял точно такой же, но имущество мое недавно увеличилось. Я получил «в подарок» несколько ящиков рубашек, пиджаков и брюк. Проще говоря, наследник старика (я подрабатывал грузчиком) намеревался вышвырнуть тряпки на тротуар, я лишь спас их от мусорного трака. Если меня вдруг одолевало желание замаскироваться, я напяливал тяжелый черный костюм, могущий плащ и шпионом совершал по Бродвею круг почета. До 42-й и обратно.

– Тяжелый, б…, весь заплыл от краски, как бронированный, – выругался Ян, когда мы внесли комод в мою комнату. – Ты что, теперь и спишь с Муссолини, на хрена тягаешь с собой книгу?! – В голосе его звучало раздражение. Он был такой истерик, что лишние полкило веса, книга, положенная мной на комод, раздражила его.

– Ходил на собеседование в Эмплоймэнт-секцию. Обычно приходится ждать минимум час, делать не фига, К тому же в юности дуче нахожу множество эпизодов, сходных с эпизодами моей юности.

– Б… какой важный… Он находит… – Я чувствовал, что Ян меня за что-то уважает. Отчасти, несомненно, по причине того, что я русский (Ян гордо называл себя антисемитом). Отчасти за то, что я жил себе единственным белым в отеле с черными. Отчасти за несколько статей, которые я успел напечатать в «Русском Деле», пока меня не уволили. А может быть, потому, что я не был мрачен и истеричен, подобно ему.

– Слушай, а ты не находишь, случайно, что фашизм придет еще раз?

– Трудный вопрос задали вы мне, товарищ…

– Ты не кривляйся, Эдюня, я тебя серьезно спрашиваю. Здесь никого нет, ты, я и телевизор «Адвенчурэр»: «Что ты думаешь насчет будущего фашизма?» Я вот тебе признаюсь первый открыто, что считаю себя фашистом. Ментально то есть, а не членом чего-либо. Я за то, чтоб сильные люди правили миром, а не вся эта погань, только потому, что они удобно родились в нужном месте и посещали нужные университеты. Я за то, чтоб фашизм пришел опять.

– Знаешь анекдот про слона? У клетки со слоном стоит посетитель и читает табличку: «В день слон съедает 50 кг моркови, 50 кг капусты, 200 кг сена…» Подходит сторож зоопарка. Посетитель спрашивает сторожа: «А что, дед, правда слон все это может съесть? Так много?» – «Съесть-то он съест, – смеется сторож. – да хто же ему дасть…»

Ян, сбросив ботинки, потер ступней о ступню. Носки на нем были рваные. Не по причине нищеты, но от небрежности:

– И что ты этой басней хотел сказать? Я тебя не понял.

– То, что ты можешь только угодно считать себя фашистом, если тебе это льстит, но что ты можешь сделать? Система работает на подавление тебя, а не твоих мыслей. Ты эффективно подавлен: живешь еще с тремя бедняками на девяностых улицах в полуразвалившейся квартире, получаешь, как и твой покорный слуга (я ткнул себя в грудь), пособие, подторговываешь пластинками, у тебя есть деньги на водку, иногда – на Розали… Ясно, что ты можешь сожрать много, как слон из анекдота. Тебе тридцать, ты можешь потребить много баб и хорошего шампанского, и в тебе достаточно свирепости и истеричности, чтобы выпустить кровь из большого количества богатых обитателей Парк-Авеню и Пятой, но хто тебе дасть, Ян? Посмотри на себя в зеркало. Полупьян, челочка прилипла ко лбу, такими в телесериях изображают невысокого класса злодеев, районного, так сказать, масштаба… садящимися на электрический стул. – В качестве свидетеля я указал Яву на телевизор «Андвенчурэр».

– На себя погляди, – пробурчал он, но я знал, что он не захочет обидеться. Он ходил ко мне именно в надежде на такие разговоры, он специально за водил их, такие разговоры. Водку он мог пить и с тремя холостяками-соседями. Мне разговоры с ним также были нужны. И не только потому, что он единственный продолжал посещать меня и не боялся «Эмбасси». Он еще был для меня крайним примером, как бы живым экземпляром человека, каким и я могу сделаться, но каким не следует быть. Злобин был неприятный тип, без шарма, поганый и опасный, как кусок старого оконного стекла, да… однако у него были жадные, свирепые грезы волка, а не домашнего животного.

– Тоже ничего хорошего, – согласился я. – В глубочайшем дерьме. Однако я менее злобен, чем ты. И у меня иногда просыпается чувство юмора, смягчающее меня. Посему я могу общаться и с тобой, и балетными пэдэ, – я кивнул в сторону окна. Там на Колумбус-авеню видны были окна квартиры Лешки Кранца и Володи, танцора и балетного критика… – А ты, злой человек, с балетными пэдэ общаться не можешь.

Я достиг цели, он – загоготал. Ибо сидеть с ним и его бутылкой н слушать его рассказы о том, как сегодня утром ему опять хотелось напасть на богатую шлюху, живущую в доме напротив, на 93-й улице, как он пошел за ней, и так как уже тепло и она вышла в одном платье, то он мог видеть, какой формы у нее трусы, – эта перспектива мне не улыбалась. Я достал из крошечного холодильника редиску, колбасу, хлеб.

– Посолиднее ничего нет?

– Куриный суп.

– Щи уже не варишь? – ехидно осведомился он. Я читал ему пару глав из моей книги, еще когда я жил в «Винслоу». Первая глава начиналась с того, что я варю щи.

– Эпоха щей закончилась. Я живу теперь в эпоху куриных супов.

– И то верно, если все время жрать щи, желудок можно продырявить. С язвой жить хреново. Я вот мучаюсь…

– У тебя не язва, ты сам язва, – сказал я.

– Я не притворяюсь, – обиделся он.

– Сорри. Неудачная шутка. Ты знаешь, я иногда думаю, что я мог бы быть таким, как ты, но…

– Таким, как я, в каком смысле? Быть в моем положения никому не желаю, но свои реакции никому не отдам… – Ян загоготал.

Я сел на кровать, так как единственный стул занял он.

– Пэдэ Володя, – я вновь кивнул на окно, призывая его а свидетеля, – называет меня «человеком из подполья», но он не знает тебя, тебя бы он называл Монстром…

– Какой из них Володя? Друг Барышникова? Который сменил фамилию Шмакофф на Макоф? Я видел его пару раз. Коротыш жопатый, да? Еврей?

– Верно… Слышал бы он твои характеристику.

– Что вижу, то и называю.

– Он неплохой мужик. Всегда меня кормит, когда к ним захожу. Несколько раз то пятерку, то двадцатку совал… Капризный он, конечно, и вздорный бывает, но кто без недостатков, пусть швырнет в него камень…

– Хрена ему двадцатка. Он за книгу об этом гаденыше Барышникове небось жирнейшие башли получил.

– Фашист Ян, – сказал я, – ты ненавидишь всякого, кто преуспел, в больше всего – своего брата эмигранта, да?

– Ты сам его терпеть не можешь, танцора-жополиза. Ты столько раз об этом говорил.

Он был прав. Он помнил. Я говорил.

Из окна вдруг мощно подуло, так что одна из створок, до сих пор закрытая, приоткрылась. Воздух, крепко-весенний, принесло из самого Централ-Парка. Свежими листьями запахло, мокрыми тучами, растоптанной почкой.

– Ни хрена нам, Эдюня, хорошего не видать, – сказал Ян а усмехнулся. – Ни хрена.

– Не распускай чернуху… Весна идет… Познакомься лучше с польской девкой, сколько можно у Розали двадцатки оставлять. В Культурном центре на 46-й появилось много польских девок.

– Розали хороша тем, что как ты ей скажешь, так она за двадцатку и станет. А девка, тем более польская стерва, прежде чем отдаться своему мазохизму, будет долго выделываться: Мне эти выкрутасы ни к чему – я мужик серьезный. Петушьи церемонии эти – распускание перьев, надувание гребня, походы в рестораны, – прежде чем она соизволит раздвинуть ноги, – мне не нужны.

– Что ты хочешь, все так устроено… Нужно соблюдать условности: Вначале внесешь капитал, потом последует прибыль.

– Я никогда не соблюдал. Но там, – он показал рукою в сторону окон (я понял, что он имеет в виду не Централ-парк и не квартиру моих пэдэ на Колумбус, но нашу бывшую родину), – там у меня была сила, магнетизм, – он гордо обвел мою комнату взглядом. – Там я на них, как змей на кроликов, глядел. А если руку на задницу соизволивал класть, – так она сразу чувствовала, что хозяин пришел, и вся под ноги швырялась. Сразу мазохизм свой с первой встреча открывала. Топчи меня, ходи по мне, ешь меня… Здесь я по терял силу… – Он помолчал: – Понимаешь, здесь они чувствуют, что я никто, что сила во мне не течет. Я не о сексуальной только силе говорю, ты понимаешь, но об этой, общебиологической, которой сексуальная только составная часть. Там я был Большое Мужское Животное. Здесь я никто в их обществе, среди их самцов, а девка, она ведь животное сверхчувствительное, она чувствует в глазу неуверенность, в руке трепыхание. Ты понимаешь, о чем я говорю?