Эдна О'Брайен
Рассказы
Коврик
Я встала коленями на новенький линолеум и ощутила этот странный запах. Он был густой и липкий. Впервые он возник, связавшись с чем-то определенным в моем представлении, когда мне было девять лет. Впоследствии я узнала, что так пахнет льняное масло, но и теперь еще, если меня врасплох застанет этот запах, я могу вдруг почувствовать какое-то волнение и легкую грусть.
Я выросла на западе Ирландии. В фермерском доме из дикого камня. Дом этот перешел к отцу по наследству от его отца. Отец у нас был из семьи зажиточных «долинных» фермеров, мать – из бесплодного, ветром продутого края холмов, стоящих над широким озером. Детьми мы играли в рощице рододендронов – густо разросшихся, перепутанных и поломанных коровами, вечно чесавшимися о стволы, – вокруг дома и у дороги. Дорога за воротами была в таких колдобинах, что проезжавшие машины, виляя, то и дело забирали прямо на пашню.
Но хоть вокруг все приходило в запустение и поросло чертополохом и крестовником, войдя в дом, незнакомец бывал поражен. Пускай отец растрачивал бесцельно свои дни, глядя, как с крыш сараев оползают шиферные плитки, – этот крепкий приземистый «долинный» дом из камня был отрадой и гордостью моей матери. Он всегда сиял чистотой. Он был битком набит вещами: мебелью, фарфоровыми собачками, кружками «Тоби[1]», кувшинами, подносами, настенными дорожками и всякой всячиной. В каждой из четырех спален были картины религиозного содержания и золоченые завитушки резьбы над камином. В каминах разложены были бумажные веера или крышки коробок из-под шоколадных конфет. А на каминных полках точно так же шли тесным рядом восковые цветы, статуэтки святых, неисправные будильники, витые раковины-пепельницы, фотографии, овальные подушечки для булавок...
Отец мой был щедр, неразумен и до того бездеятелен, что это можно было объяснить разве каким-то органическим недостатком. В тот год, когда мне было девять лет и я впервые познала этот странный запах, отец продал еще одну лужайку на покрытие очередного долга, – и в первый раз за много лет в руках у мамы оказалась кругленькая сумма.
Однажды мама очень рано вышла из дому, чтобы не упустить автобус, уходящий в город, и целый день ходила по жаре, разглядывая в магазинах линолеум. Вернувшись вечером и с облегченьем сбросив туфли на высоких каблуках, она сказала, что купила восхитительный линолеум: оранжевые шашечки по бежевому полю.
В назначенный день к нашим воротам доставлены были четыре огромных рулона, и Хики – помощник у нас на ферме – запряг в телегу лошадь, чтобы подвезти их к дому. Мы все пошли за ним – такое возбуждение охватило нас. Телята потянулись за телегой, решив, наверное, что их покормят у дороги. Они то отбегали в сторону широкими скачками, то прибегали снова, теснясь и напирая друг на друга. Был теплый, тихий день. Явственно долетали звуки машин и голоса соседских собак, а коровьи лепешки на дороге были сухие и бурые, как табачное крошево.
Мама толкала и тянула больше всех, пока рулоны водворили наконец на место. Она рано смирилась с тем, что ее удел в жизни – такая работа.
Должно быть, она подкупила Хики, пообещав выделить ему куриц для продажи, и он остался настилать с нами линолеум (обыкновенно он уходил в деревню пропустить пинту-другую портера). Мама, конечно, всегда сохраняла газеты; она сказала, что чем больше положить их под линолеум, тем дольше он прослужит. Стоя на четвереньках, она вдруг подняла лицо – усталое, красное, счастливое – и сказала:
– Помяни мое слово: когда-нибудь тут еще будет ковер.
Сколько мы вымеряли и спорили, пока уложили линолеум в трудных местах: у камина, оконных ниш и дверных проемов... Хики сказал, что без него мать провалила бы все дело. За разговорами и спорами забыли, что меня давно уж следовало отослать в постель. Папа провел на кухне возле печки целый вечер, пока мы возились. Потом он вышел и сказал, что нами сделана огромная работа.
– Огромная работа! – сказал он.
У него все это время была мигрень.
Следующий день, видимо, приходился на субботу, потому что я все утро сидела в зале, любуясь на линолеум, вдыхая его запах, считая оранжевые шашечки. Предполагалось, что я вытираю пыль. По временам я поправляла штору – смотря по тому, как менялось положение солнца, – а то мог бы поблекнуть оранжевый цвет.
Залаяли собаки, и у дома слез с велосипеда почтальон. Я выбежала и увидела, что он несет нам пухлую посылку. Мама была на ферме – возилась с курами. Как только он уехал, я пошла сказать ей.
– Посылка? – удивилась мама.
Она чистила кормушку, собираясь задать птице корму. Куры путались под ногами, влетали в ведра и стремительно вылетали, клевали мамины руки.
– Бечевка как из упаковочной машины, – проговорила мама. – Кто у нас мог послать посылку?
Самообладание никогда не изменяло ей.
Я сказала, что на пакете марка со штампом Дублина, это сообщил мне почтальон, а внутри что-то шерстистое, черное – бумага в уголке была надорвана, и я робко всунула туда палец.
Подходя к дому, мама отерла руки пучком высокой травы:
– Может, в Америке все-таки не забыли нас?
Маму, едва ли уж о чем-нибудь мечтавшую, ласкала мысль, что нас все-таки не забудут родственники, эмигрировавшие в Америку. Ферма была довольно далеко от дома – оставшуюся часть пути мы бежали. При всем волнении рачительность, присущая маме, заставила ее распутать каждый узелок шпагата па посылке и свернуть его, на случай если пригодится. Она была щедрейшей женщиной на свете, но бережливо сохраняла бечевки, газеты, свечные огарки, индюшечьи перья, коробочки из-под пилюль...
– Господи... – благоговейно произнесла она, отвертывая последний лист бумаги и обнажая черный прикаминный коврик из овечьей шкуры.
Мы извлекли его; он имел форму полумесяца и занял собой весь кухонный стол. Мама утратила дар речи. Натуральный овечий мех – толстый, мягкий, роскошный! Она оглядела подкладку, рассмотрела фирменный ярлычок па изнанке, прогладила пальцами сгибы бумаги в поисках какой-нибудь записки, но не нашла никаких указаний на отправителя.
– Дай мне очки, – сказала она.
Мы снова осмотрели адрес и почтовый штемпель. Пакет ушел из Дублина два дня тому назад.
– Позови отца, – сказала она.
Он был в постели: у него разыгрался ревматизм. Коврик или другое что – отец потребовал четвертую чашку чая, прежде чем смог встать.
Мы отнесли черный овчинный коврик в залу и положили на новый линолеум перед камином.
– Как замечательно подходит, правда? Замечательное сочетание цветов, – сказала мама.
Комната вдруг сделалась уютной. Мама отошла немного и оглядела ее с удивлением и какой-то подозрительностью. Мама всю жизнь надеялась, но никогда по-настоящему не верила, что дела у нас могут пойти хорошо. Девятилетняя, я знала о жизни своей матери вполне достаточно: могла благодарить создателя, что она наконец-то получила что-то, чего ей хотелось, и ей не надо было выбивать это своим трудом. У мамы было круглое матово-бледное лицо и странно-неуверенная, робкая улыбка. Подозрительность скоро исчезла, а улыбка появилась. Тот день был одним из самых счастливых в ее жизни. Я помню его, как помню день, который был, по-моему, самым несчастным: когда судебный пристав год спустя пришел описывать наше имущество. Я рисовала себе, как она сидит в этой преображенной комнате за чаем в воскресенья – без фартука, каштановые волосы уложены в прическу, спокойная, красивая. За окнами рододендроны – пускай запущенные и поломанные – цветут багряно и ало, а около камина – новый коврик на густо пахнущем линолеуме. Неожиданно она обняла меня, как будто мне она была обязана всем этим; птичий корм присох к ее рукам, и от них исходил так хорошо знакомый мне мучнистый запах...
Несколько дней потом она подолгу билась над загадкой коврика, и мы должны были ломать над этим голову с нею вместе. Послал его, конечно, человек, знающий ее вкусы и ее желанья, иначе разве мог бы он остановить свой выбор именно на том, что нужно. Она писала письма в разные концы – дальним родственникам, знакомым, людям, которых не видала годы.