Эх, было бы ему тридцать лет. Или сорок… Но уж хоть что осталось – то мое.

В подремывающем после завтрака автобусе он машинально ловил полушепот между Дени и шофером.

– Финиш, завтра этих провожаем, – сказал Дени.

– Старикан этот, ну дотошный, – цыкнул шофер.

– До чертиков надоел, – сказал Дени.

Кореньков померк от обиды, попытался возгордиться своеобразным комплиментом; потом его что-то забеспокоило, сильнее, очень сильно – и окостенел:

Они говорили по-русски!

Без малейшего акцента.

Он попытался уяснить происшествие и усомнился в себе.

– Долго еще ехать? – обратился он по-русски с возможной естественностью, как будто забывшись.

Шофер не отреагировал. Дени обернулся.

– Туалет будет по дороге, – приветливо прокурлыкал он, сдерживая грассирование, и по-французски спросил у шофера, сколько им ехать, на что

тот по-французски ответил, что минут пятнадцать.

Померещилось?

Едва вышли, Кореньков поскользнулся и увидел под ногой апельсиновую корку на крышке канализационного люка. В мозгу у него лопнул воздушный шарик – нечеткие буквы гласили: «2-й Литейный з-д – Кемерово – 1968 г.»

– Что с вами, мсье? – позвал Дени. Приблизился, глянул:

– Потрясающе! – сказал он. – Может быть, в Париже есть какая-то русская металлическая артель, поставляющая муниципалитету крышки для канализации?

– А Кемерово? – спросил Кореньков, и тут же ощутил свой вопрос… нехорошим.

– А вы знаете, что в США есть четыре Москвы? – успокоил Вадим Петрович. – Эмигранты любят такие штучки. И во Франции, если поискать, найдется парочка Барнаулов!

– Близ Марселя есть деревня Севастополь, – привел Дени. – В честь старой войны.

– Ну вот видите.

Когда садились обратно в автобус, Кореньков обратил внимание, что рядом на пути не оказалось ни одного человека, хотя площадь казалась запруженной народом…

Дени дал указания шоферу, и напряженный кореньковский слух выявил такое легкое искажение дифтонгов!..

– Хорошо родиться и вырасти в Париже, – по-французски сказал ему Кореньков.

Дени ответил ему спокойным взглядом.

– Я родился в Марселе, – сказал он. – Только в восемнадцать поступил в Сорбонну. Так и остались в произношении кое-какие южные нюансы.

«Почему он сказал о произношении? Я ведь не спрашивал. Догадался сам? А почему он должен догадаться об этом?»

Жутковатым туманом сгущалось подозрение.

Приехали. Вышли. Кореньков расчетливо, методично сманеврировал к краю группы, выждал и быстро шагнул к спешащему по тротуару с деловым видом прохожему:

– Простите, мсье, как пройти к станции метро «Жавель»?

Прохожий запнулся, ткнул пальцем в сторону и наддал.

– Дмитрий Анатольевич, что же вы? – укорил Вадим Петрович: он стоял за спиной. – Какой-то вы сегодня странный. И вид больной. Ну ничего, завтра будем дома. Переутомились от обилия впечатлений, наверное? Это бывает.

«Почему он промолчал? И – метро совсем не там!»

Они сгрудились у особняка, где окончил свои дни Мирабо. Кореньков оперся рукой о теплые камни цоколя, нагретые солнцем, и без всякой оформленной мысли поковырял ногтем. Камень неожиданно поддался, оказался не твердым, сколупнулась краска, и под ней обнаружилось что-то инородное, вроде прессованного картона… папье-маше.

Нервы Коренькова не выдержали. (Драпать… Драпать… Драпать!..)

Боком-боком, по сантиметру, двинулся он назад. Группа затопотала за Дени, Вадим Петрович отвлекся, Кореньков собрался в узел, улучил момент – и выстрелил собой за угол!

Бегом, быстрее, свернуть налево, еще налево, направо, быстрее! Юркнул в подворотню и затаился, давя кадыком бухающее в глотке сердце.

Поднял глаза, ухнул утробно, осел на отнявшихся ногах.

Никакого дворца не было.

Высилась огромная декорация из неструганых досок, распертых серыми от непогод бревнами. Занавески висели на застекленных оконных проемах. Посреди двора криво торчала бетономешалка с застывшим в корыте раствором, и рядом валялась рваная пачка из-под «Беломора».

Поспешно и со звериной осторожностью Кореньков заскользил прочь, дальше, как можно дальше, задыхаясь рваным воздухом и оглядываясь.

Вот еще особняк, обогнуть угол, второй угол: ну?!

Внутри громоздкой фанерной конструкции, меж рваных растяжек тросов, влип в лужу засохшей краски бидон с промятым боком.

Обратно. Дальше.

Вот люди сидят за столиками под полосатым тентом. Бесшумно подобрался он с тыла, отодвинул край занавески: говорили по-русски, и не с какими-то там эмигрантскими интонациями, – родной, привычный, перевитый матерком говорок. А одеты абсолютно по-парижски!..

С бессмысленной целеустремленностью шагал он по проходам и «улицам», слыша русскую речь, и теперь ясно различал привычную озабоченность лиц, привычные польские и чехословацкие портфели, привычные финские и немецкие костюмы, привычные ввозимые моряками дешевые модели «Опеля» и «Форда».

Эйфелева башня никак не тянула на триста метров. Она была, пожалуй, не выше телевышки в их городке – метров сто сорок от силы. И на основании стальной ее лапы Кореньков увидел клеймо запорожского сталепрокатного завода.

Он побрел прочь, прочь, прочь!.. И остановился, уткнувшись в преграду, уходившую вдаль налево и направо, насколько хватало глаз.

Это был гигантский театральный задник, натянутый на каркас крашеный холст.

Дома и улочки были изображены на холсте, черепичные крыши, кроны каштанов.

Он аккуратно открыл до отказа регулятор зажигалки и повел вдоль лживого пейзажа бесконечную волну плавно взлетающего белого пламени.

Не было никакого Парижа на свете.

Не было никогда и нет.