– Что он все-таки тут делал? – насупившись, спросил Фламбо.

– Поговорим позже, – бросил патер.

Солнце еще сияло, но то был красный свет заката, на фоне которого ветки кустов и деревьев быстро сливались в черные пятна. Оставив позади оранжерею, все трое тихо шли к крыльцу. В темном углу между фасадом и пристройкой послышался неясный шорох, как будто завозилась вспугнутая птица, и белый хитон факира, вынырнув из тьмы, скользнул вдоль дома к двери. Но в темноте был кто-то еще. Гулявшие вздохнули с облегчением, когда оттуда выступила миссис Квинтон. Ее белое широкое лицо под пышным золотом волос смотрело строго, но голос был приветлив.

– Добрый вечер, доктор, – промолвила она.

– Добрый вечер, миссис Квинтон, – тепло отозвался маленький человечек, – я как раз иду к вашему мужу со снотворным.

– По-моему, пора, – звучно ответила она и, улыбнувшись всем троим, стремительно прошествовала в дом.

– Напряжена, как струна, – заметил священник. – Она из тех, кто двадцать лет несет свой крест, чтобы на двадцать первом, взбунтовавшись, сотворить нечто ужасное.

Доктор впервые окинул священника заинтересованным взглядом:

– Вы изучали медицину?

– Нет, но врачующему душу нужно знать и тело, ведь и врачам необходимо понимать не только тело.

– Пожалуй. Пойду дам Квинтону лекарство, – сказал Хэррис.

Они обошли дом и поднялись на крыльцо. В дверях им в третий раз попался человек в хитоне. Он шел прямо на них, как будто только что покинул кабинет, чего быть не могло – кабинет был заперт. Ни отец Браун, ни Фламбо не высказали вслух недоумения, а доктор был не из тех, кто иссушает ум бесплодными догадками. Пропустив вперед вездесущего индуса, он поспешил в холл. Тут взгляд его упал на полузабытого им Аткинсона, который что-то бормотал себе под нос, слоняясь из угла в угол и тыча в воздух узловатой бамбуковой тросточкой. По лицу Хэрриса пробежала гримаса гадливости, тотчас сменившаяся выражением крайней решимости. Он быстро зашептал своим спутникам:

– Придется снова запереть, иначе эта крыса проберется внутрь. Вернусь через минуту.

И он в мгновение ока открыл и снова запер дверь, успев одновременно отразить неловкую атаку Аткинсона, после чего тот с размаху плюхнулся в кресло. Фламбо загляделся на персидскую миниатюру, украшавшую стену, патер туповато уставился на дверь, которая отворилась ровно через четыре минуты. На этот раз Аткинсон был начеку. Он ринулся вперед, вцепился в ручку и заорал что было мочи:

– Это я, Квинтон. Я пришел за…

Издалека, превозмогая то ли смех, то ли зевоту, ясным голосом отозвался Квинтон:

– Знаю, знаю, зачем вы пришли. Берите и идите. Я занят песнью о павлинах. – И, совершив полет, полсоверена оказались в руке у рванувшегося вперед и выказавшего недюжинную прыть Аткинсона.

– Ну, этот своего добился, – воскликнул доктор и, яростно щелкнув ключом, проследовал в сад.

– Бедняга Квинтон наконец немного отдохнет, – сказал Хэррис отцу Брауну. – Дверь заперта, и час, а то и два его не будут беспокоить.

– Голос у него довольно бодрый. – Священник обвел глазами сад. Вблизи маячила нескладная фигура Аткинсона, поигрывающего монетой в кармане, а в глубине сада, среди лиловых сумерек, виднелась прямая, как стрела, спина индуса, который сидел на зеленом пригорке, обратясь лицом к закату.

– А где миссис Квинтон? – встрепенулся патер.

– Наверху, у себя, видите тень на гардине? – показал доктор.

Священник поглядел на темный силуэт в светившемся окне.

– И верно. – Сделав несколько шагов, он опустился на скамейку, Фламбо сел рядом, а непоседа доктор, закурив на ходу, исчез во тьме. Друзья остались вдвоем, и Фламбо спросил по-французски:

– Что с вами, отец?

Священник помолчал, потом ответил:

– Религия не терпит суеверий, но что-то здесь разлито в воздухе. Быть может, дело в индусе, а может, и не только. – Он смолк и стал разглядывать индуса, казалось, погруженного в молитву. Его тело, на первый взгляд неподвижное, на самом деле совершало мерные, легчайшие поклоны, как будто повинуясь ветру, трогавшему верхушки деревьев и кравшемуся по засыпанным листвой мглистым дорожкам сада.

Как бывает перед бурей, тьма надвигалась быстро, но патеру и Фламбо еще видны были все четверо: все так же, привалясь к стволу, томился безучастный Аткинсон, тень миссис Квинтон лежала на гардине, доктор бродил у оранжереи – блуждающий огонек его сигары посверкивал вдали, все так же, словно вросши в землю, подрагивал в траве факир, и ветви у него над головой качались все сильнее и сильнее. Гроза висела в воздухе.

– Когда индус заговорил с вами, – доверительно и тихо начал патер, – на меня словно озарение нашло. Он просто трижды повторил одно и то же, а я вдруг увидал и его самого, и все его мироздание. Он в первый раз сказал: «Мне ничего не нужно», и я почувствовал, что ни его, ни Азию нельзя постигнуть. Он повторил: «Мне ничего не нужно», и это значило, что он как космос: ни в ком и ни в чем не нуждается – в Бога не верит, греха не признает. Блеснув глазами, он повторил свои слова еще раз. Теперь их следовало понимать буквально: ничто – его обитель и заветное желание, он алчет пустоты, как пьяница – вина. И эту жажду разрушения и отрицания…

Фламбо, на которого упали первые дождевые капли, вздрогнул, как от пчелиного укуса, и перевел глаза на небо. Выкрикивая на ходу что-то невнятное, к ним через весь сад бежал доктор. Промчавшись пулей мимо двух друзей, он, словно коршун, налетел на Аткинсона – тот никак не мог устоять на месте и все норовил перебраться поближе к крыльцу – и закричал, тряся его за шиворот:

– Кончайте вашу грязную игру! Что вы с ним сделали?

Священник резко выпрямился и голосом, звеневшим сталью, словно на разводе, внушительно сказал:

– Пустите его, доктор. Нас тут достаточно, чтоб задержать любого. Что там стряслось?

– Неладно с Квинтоном, – ответил побледневший доктор. – Я заглянул в окно и увидал, что он лежит в какой-то странной позе, не в той, в которой я его оставил.

– Пошли, – отрывисто распорядился патер. – И не держите Аткинсона. С тех пор как Квинтон говорил с ним, он все время был на виду.

– Я постерегу его, – вызвался Фламбо, – а вы идите вместе.

Доктор и священник быстро прошли в дом и, отперев кабинет, поспешили внутрь. С размаху налетев на большой письменный стол красного дерева – тьму озарял лишь тусклый жар камина, согревавший больного, – они заметили белевший на виду листок бумаги. Доктор рывком поднес его к глазам, прочел и, сунув Брауну со словами «Бог ты мой, вы только гляньте!», кинулся в оранжерею. В зловещих алых лепестках словно сгустились отблески заката.

Патер перечел записку трижды. «Я убиваю себя сам, но все-таки меня убили», – написано было характерным, неясным почерком Квинтона. С запиской в руке священник направился в оранжерею. Навстречу шел его собрат-доктор с лицом взволнованным и не оставляющим надежды. «Он совершил непоправимое», – были его слова.

Тело Леонарда Квинтона, мечтателя и поэта, лежало в чаще азалий и кактусов, чьей пышной красоте недоставало жизни. Голова его свесилась с тахты, кольца медных волос лежали на полу, из раны в боку торчал тот самый странный кривой нож, который попался им в саду, и слабая рука еще сжимала рукоять.

Гроза налетела сразу, как ночь у Колриджа, и под густой завесой дождя стеклянная крыша и сад сразу потемнели. Окинув беглым взглядом труп, священник снова взялся за записку. Он близко поднес ее к глазам, силясь прочесть ее при слабых вечерних лучах, потом стал против света, но в белом блеске молнии, на миг озарившей окно, бумага стала казаться черной.

Вернувшаяся тьма пальнула громом и затихла. И тотчас же из черноты донесся голос патера:

– Этот листок какой-то странной формы.

– Что вы хотите сказать? – Доктор нахмурился.

– Это неправильный квадрат, один из уголков отрезан. Зачем бы это, как вы думаете?

– Черт его знает! – сердито бросил доктор. – Подымем беднягу, он кончился.