Антония: Так что же, его святейшество генерал так и провел целый день в созерцании?

Нанна: Ничего подобного! Засунув свою кисточку в баночку с краской (предварительно он смочил ее слюной), он заставил сестру извиваться и дергаться так, как извиваются и дергаются женщины во время родов или приступа истерии. А для того чтобы гвоздь прочнее сидел в дырке, он сделал знак своему Бычку-Еще-Теленочку, и тот, спустив с него штаны, воткнул свой клистир в …visibilium его святейшества{29}, который тем временем не сводил глаз с двух других послушников: разложив двух монахинь на кроватях, они вовсю толкли соус в ступке, приводя в отчаяние третью. Третья была дурнушка, смуглая кожей, немного косоглазая; увидев, что отвергнута живыми монахами, она взяла стеклянного, налила в него теплой воды, приготовленной для омывания рук мессира, потом бросила на пол подушку, легла на нее, уперлась ногами в стену и, воткнув в себя этот огромный епископский посох, ввела его внутрь, как шпагу в ножны. При виде их наслаждения я испытывала такие муки, каких не знает даже ростовщик, терпящий убыток, и расчесывала себе мохнатку так, как чешет зад о крышу январская кошка.

Антония: Ха-ха-ха! Чем кончилась забава?

Нанна: После того как они потрудились эдак с полчаса, генерал сказал: «А сейчас — все вместе, а ты, мой огурчик, поцелуй меня, и ты тоже, моя голубка». Шаря одной рукой в кошельке ангелицы, а другой поглаживая булочки херувима, он целовал то ее, то его, и лицо у него было искажено мукой, как у той мраморной статуи, которую душат змеи вместе с детьми{30}. В конце концов и те монахини, что лежали со своими приятелями в постели, и генерал, и та, что была под ним, и тот, что был на нем, и та, которая лакомилась муранской морковкой, стали работать согласованно, как это делают певцы — или кузнецы, стуча кувалдами. И покуда они не кончили, только и слышалось: «А-а-а!», «Обними крепче», «Повернись», «Сладкий язычок», «Дай», «На», «Вытащи», «Всади глубже», «Погоди, я сейчас», «Помоги». Одни говорили придушенными голосами, другие как будто мяукали, а все вместе они напоминали певцов, что сеют фа-соль на ми-до. Выпучив глаза и громко сопя, они так подпрыгивали и так бились, что столы, комоды, спинки кроватей, скамейки, миски вели себя, как дома во время землетрясения.

Антония: Пли!

Нанна: Восемь вздохов, одновременно вырвавшихся из печени, из легких, из сердца, из души его святейшества и всех прочих, слились в настоящий ветер, который мог бы, наверное, потушить восемь факелов. Отдуваясь, без сил, они повалились кто куда, как пьяные. Так как все тело у меня затекло от неудобной позы, я быстренько отодвинулась от щелки и села, бросив взгляд на стеклянную штучку.

Антония: Погоди, а почему вздохов было восемь?

Нанна: Что ты такая мелочная, ты лучше слушай!

Антония: Ну хорошо, говори.

Нанна: Глядя на стеклянную штучку, я чувствовала, что все больше распаляюсь, хотя того, что я видела, хватило бы, чтобы распалить целый скит камальдулов{31}. В конце концов я поддалась искушению.

Антония: E libera nos a malos{32}.

Нанна: Не в силах больше терпеть желания, которое жгло меня изнутри, и не имея теплой воды, как та монахиня, которая показала мне, что нужно делать с хрустальной грушей, я просто пописала в ручку этой стеклянной лопатки.

Антония: Как это?

Нанна: А там была такая специальная дырочка для воды. Но зачем тебе эти подробности? Потом я аккуратно приподняла подол и, положив стеклянный шар на комод, ввела в себя самый кончик и начала потихоньку утолять свою похоть. Зуд был острым, а головка стеклянной рыбки очень большой, так что вместе со сладостью я чувствовала и боль, но сладость была сильнее боли; мало-помалу рыбка входила в мою посуду. Вся в поту, но, как паладин, не позволяя себе отступить, я наконец всадила ее в себя так глубоко, что едва не упустила, и, когда она вошла, я почувствовала, что умираю и что эта смерть сладостнее, чем самая блаженная жизнь. Я дала рыбке немного поплавать, но когда поток, пенясь, вышел из берегов, вытащила и почувствовала, что внутри у меня все горит, — так горят ляжки у шелудивого, когда он перестает их расчесывать. Потом я взглянула на рыбку и вдруг увидела, что она вся в крови, и вот тут-то я едва не закричала, что хочу исповедаться.

Антония: Почему?

Нанна: Как почему? Я же подумала, что ранила себя насмерть. Сую руку себе в устье, вытаскиваю и вижу, что она такого же цвета, как парадные перчатки епископа. Конечно, я зарыдала, начала рвать на себе волосы, точнее, то, что от них осталось после пострига, — в общем, завела «Плач на Родосе».

Антония: Ты хочешь сказать, в Риме; мы же с тобою в Риме{33}.

Нанна: Ну, пускай в Риме, если тебе так больше нравится. Но кроме того, что я боялась умереть, я еще ужасно боялась настоятельницы.

Антония: А что, ты думала, она тебе может сделать?

Нанна: Я боялась, что, допытываясь, откуда кровь, и узнав истинную причину, она велит отправить меня в тюрьму, связав по рукам и ногам, как мошенницу. Но даже если не так, даже если б в качестве наказания она просто приказала мне рассказать обо всем сестрам, — ты думаешь, этого мало, чтобы заплакать?

Антония: Конечно!

Нанна: То есть как «конечно»?

Антония: Ты свалила бы все на монахиню, которая на твоих глазах точно так же забавлялась со стеклянной игрушкой, и тебе ничего бы не было.

Нанна: Да, но ты забыла, что у той не было крови. В общем, что говорить, мое положение было куда хуже. Тем временем я вдруг слышу, что ко мне стучат. Утерев слезы, я встаю, со словами «Gratia plena»{34} отворяю дверь и вижу, что это пришли звать меня на ужин. Но, памятуя о том, сколь нечестиво, совсем не так, как подобает монахине, я провела день, я сказала, что сегодня вечером хотела бы попоститься; к тому же и вид крови отбил у меня аппетит. Закрыв дверь и приперев ее метлой, я, оставшись одна, снова с беспокойством сунула руку в устье, но, увидев, что кровь больше не идет, немного приободрилась. От нечего делать я вернулась все к той же щели, которая теперь светилась изнутри, так как с наступлением темноты монахини зажгли свечу; заглянув, я увидела, что они все голые. Если б генерал с монахинями и новициями были постарше, я уподобила бы их Адаму и Еве в окружении других душ Лимба{35}. Но оставим сравнения Сивиллам. Генерал велел своему Бычку-Еще-теленочку, тому самому длинному и тонкому хорошенькому новицию, влезть на квадратный стол, который в другое время служил обитательницам кельи, этим христианнейшим служительницам сатаны, для трапез. Поднеся ко рту генеральский посох, как герольды подносят трубу, он — «Та-ра-ра-ра!» — открыл турнир: «Та-ра-ра-ра! Его величество Султан Вавилонский приглашает доблестных участников турнира выйти на поле с копьем наперевес; тот, кто сломает больше копий, получит в награду гладенький персик без пушка, которым будет лакомиться всю ночь».

Антония: Замечательное воззвание! Должно быть, черновик составил ему учитель. Ну, дальше.

Нанна: Участники турнира выстроились в ряд и, выбрав в качестве мишени зад той самой смуглянки, которой недавно приходилось довольствоваться стеклянной морковкой, бросили жребий. Первым выпало быть «герольду»; приказав приятелю трубить все время, пока он трудится, он пришпорил себя пальцами и вонзил свою пику по самую рукоятку в задний щит подружки и, так как удар стоил трех, удостоился множества похвал.