Антония: Замечательная история!

Нанна: Настолько замечательная, что я рассказывала ее всем чужестранцам и даже хотела рассказать Джан Мария Джудео{125}, чтобы он сочинил на эту тему поэму, но не стала, побоялась прослыть тщеславной.

Антония: Ну ничего, Бог тебе воздаст.

Нанна: Будем надеяться. Но если эта история всех рассмешила, то та, что я расскажу тебе сейчас, всех просто потрясла. Достигнув вершины благополучия, которым я была обязана многочисленным друзьям, видевшим во мне лакомый кусочек, я решила замуровать себя заживо в ограде церкви Кампосанто{126}.

Антония: А почему именно Кампосанто, а не Сан Пьетро или Санто Янни?

Нанна: Потому что, поселившись среди мертвецов, я возбуждала бы в людях больше жалости.

Антония: Это верно.

Нанна: Сообщив о своем решении, я начала вести жизнь святой.

Антония: Прежде чем ты продолжишь свой рассказ, скажи, с чего это тебе пришло в голову замуроваться.

Нанна: Я хотела, чтобы мои любовники вытащили меня оттуда за собственный счет. Итак, я начала менять свою жизнь. Первым делом отказалась от всяких излишеств в убранстве дома, потом дошла очередь до постели, потом до стола. Я надела темное платье, убрала подальше золотые цепочки, кольца, ожерелья и вообще все украшения, начала каждый день поститься, тайком продолжая есть. Не отказываясь совсем от общества, я продолжала принимать друзей, но очень редко, что приводило их в отчаяние. Убедившись, что слух о моем решении распространился повсюду, я вывезла из дому все самое дорогое и спрятала в надежном месте, а всякое старье раздала бедным во имя Божие. Решив, что настал нужный час, я собрала всех тех, что считали себя моими вдовцами (им казалось, что лучше было бы совсем меня потерять, чем позволить мне ступить на путь заблуждений). Предложив им сесть, я немного помолчала, перебирая в уме слова, которые заранее приготовила, потом выжала из глаз несколько слезинок и, уже не знаю как задержав их на щеках, сказала: «Братья, отцы и сыновья! О душе не думает лишь тот, у кого ее нет, или тот, кто ею не дорожит. Но мне моя душа дорога. Просветленная проповедью и легендой о святой Кьепине{127}, ужаснувшись виду преисподней, какой ее рисуют на картинах, я решила сделать все, чтобы не попасть в адское пекло. И поскольку число совершенных мною грехов столь же безгранично, сколь безгранично милосердие Божье, я решила, дорогие мои братья, замуровать заживо эту бренную плоть, это бренное тело, эту ничтожную жизнь». Тут я услышала всхлипывания, какие раздаются обычно в церкви, когда священник приступает к рассказу о Страстях Господних и прихожане уже не могут удерживаться от слез. Но я продолжала: «Все, больше никакой роскоши, никаких украшений, никаких нарядов. Вместо богато убранной комнаты — пустая келья, вместо постели — охапка соломы, пропитанием моим будет милостыня, питьем — дождевая вода, а шитые золотом одежды заменит вот это». Я вытащила из-под своего табурета грубую власяницу и показала ее своим поклонникам. Если ты помнишь, какие подымаются стенания, когда на глазах толпы в Колизее воздвигается Крест, то ты можешь себе представить и сетования моих поклонников, которые взывали ко мне, глотая слезы. А когда я сказала: «Простите меня, братья», поднялся такой шум, какой, наверное, поднялся бы в Риме, если б его еще раз (не дай Бог) отдали на разграбление{128}. Один из моих поклонников встал передо мной на колени, но, не добившись ничего мольбами, поднялся и начал биться головой об стену.

Антония: Ужас какой.

Нанна: Настало утро, когда меня должны были замуровать, и клянусь тебе, что в церкви Кампосанто собрался весь Рим. Народу было больше, чем бывает, когда все сбегаются в церковь, чтобы посмотреть на крещение жида. Стену заложили под ропот толпы. Одни говорили: «Бог вошел в ее сердце», другие: «Кто бы мог подумать», третьи: «Это будет хорошим примером для остальных». Кто-то отказывался верить своим глазам, кто-то был потрясен, а некоторые смеялись. «Пусть меня распнут, — говорили они, — если она просидит здесь хотя бы месяц». Смех и слезы было смотреть на моих несчастных поклонников, которые в отчаянии наперебой уговаривали меня одуматься и не отрывали от меня глаз, как не отрывали глаз фарисеи от гробницы Христа. Но прошло несколько дней, совсем немного, и я начала прислушиваться к мольбам, которые они ежечасно ко мне обращали, уговаривая покинуть келью и убеждая меня, что «спасать душу можно в любом месте». Короче говоря, как только они сняли и обставили для меня новый дом, я удрала из-за стены, которую они разобрали, как разбирают в день Святого Юбилея{129} стену в Сан Пьетро, после того как папа вынет из нее первый кирпич. Удрав, я стала вести себя еще бесстыднее, чем раньше, обо мне судачил весь Рим, а те, что предсказывали мое бегство, громко восклицали: «Ну, что мы говорили?»

Антония: Просто не могу себе представить, чтобы женщина могла такое придумать.

Нанна: А девка — это не женщина, девка — это девка, а потому она и способна придумать и исполнить то, что придумала и выполнила я. Да, я совсем забыла сказать об одной важной черте девки, уподобляющей ее муравью, который летом делает запасы на зиму: о ее благоразумной расчетливости. Знаешь ли ты, дорогая моя сестричка, что в сердце у каждой девки сидит заноза, которая не дает ей ни минуты покоя. Эта заноза — неотступная мысль о поджидающих ее свечах и лестницах, о которых ты так верно говорила. Поверь, что на одну Нанну, сумевшую скопить кое-что на старость, приходятся тысячи несчастных, которые заканчивают свою жизнь в лазаретах. Маэстро Андреа недаром говорил, что девки и придворные стоят друг друга, медяшек среди них куда больше, чем золотых монет. Так как же действует на девку эта заноза, застрявшая у нее в душе и сердце? Она заставляет ее постоянно думать о старости. Именно мысль о старости приводит девку в приют, где она выбирает самую красивую девочку и воспитывает ее как дочь. Она берет девочку в таком возрасте, чтобы та расцвела как раз в то время, когда сама она уже отцветет, Она дает ей самое красивое имя, какое только может придумать, и то и дело его меняет, чтобы никто не докопался до настоящего. Девочку зовут то Джулией, то Лаурой, то Лукрецией, то Пентесилеей, то Кассандрой, то Порцией, то Вирджинией, то Пруденцией, то Корнелией. На одну девочку, у которой есть родная мать (как моя Пиппа), приходятся тысячи сирот, которых взяли из приюта. Что касается родных детей, то сам черт ногу сломит, если захочет доискаться, кто же отец рожденного нами ребенка. Обычно мы говорим, что это какой-то благородный синьор или монсиньор, но в наш огород брошено столько семян, что угадать, какое из них проросло, попросту невозможно. Девка не иначе как сошла с ума, если хвалится тем, что знает, откуда пошел росток в ее огороде, засеянном таким количеством немеченных семян.

Антония: Ты права.

Нанна: Горе тому, кому довелось попасть в руки девки, у которой есть мать. Беда тому, кого они стреножат! Потому что мать, если она еще не стара, тоже потребует свою долю удовольствий. Таким образом, к плутням дочери добавятся еще и мошеннические проделки матери. Она вынуждена на них пускаться, потому что ей нужны деньги, для того чтобы платить мужчине, который согласится ее ублажить. К тому же обычно они прельщаются именно юношами, эти старухи, и им нелегко даже за деньги найти себе мужчину, который согласился бы иметь с ними дело.

Антония: Ты рассуждаешь совершенно справедливо.

Нанна: Сколько опасностей подстерегает несчастного, о котором судачат живущие в одном доме мать и дочь. Какие здесь устраиваются заговоры с целью завладеть его кошельком, какие коварные даются советы, какие подлые делаются подсказки. Даже учитель фехтования не может научить такому количеству приемов, какому обучает нас мать — неважно, родная или названная. Она говорит дочери: «Когда придет твой друг, скажи ему то-то, попроси то-то, поцелуй его вот так, погладь вот эдак; вот так сердись, а вот так радуйся, не надо быть слишком суровой, но и слишком ласковой тоже не надо. Посреди веселого разговора вдруг выйди из комнаты и сделай вид, что ты чем-то опечалена; смело нарушай все обещания, выуживая кольца, ожерелья и браслеты. В худшем случае тебе придется их вернуть». Поверь, Антония, я знаю, что говорю.