Следует различать силу и красоту слов от силы и очевидности доводов. Без сомнения, в речах Сенеки много силы и есть некоторая прелесть, но в его доводах очень мало силы и очевидности. Благодаря своему воображению, он дает своим речам такой оборот, что они производят впечатление, трогают, волнуют и убеждают; но он не дает им той ясности, той прозрачности, которая просвещает и убеждает своею очевидностью. Он убеждает, потому что он волнует нас и потому что он нравится нам; но я не думаю, чтобы он мог убедить тех, кто читает его хладнокровно, кто остерегается поддаваться изумлению и привык подчиняться только ясности и очевидности доводов. Словом, когда он говорит, и говорит красиво, он мало заботится о том, что говорит, как будто можно говорить хорошо, не зная, что говоришь; потому убеждение, которое он вселяет в нас, таково, что мы часто не можем дать себе отчета, в чем и посредством чего он нас убедил, хотя мы не должны позволять себе убеждаться в чем-либо, если не понимаем предмета отчетливо, если основательно не взвесим всех доказательств.

Что может быть прекраснее и великолепнее того изображения мудреца, какое он дает нам? Но что, в сущности, может быть более бессодержательным и фантастичным? Нарисованный им портрет Катона слишком прекрасен, чтобы быть натуральным; это одни трескучие фразы, поражающие лишь тех, кто не изучает природы. Катон был такой же человек, как и все, доступный людским страданиям, он не был неуязвим, это нелепость: кто его ударил, тот

224

и оскорбил его. Он не был крепок, как алмаз, которого не может раздробить железо; он не был тверд, как скалы, которых не могут поколебать волны, как уверяет Сенека. Словом, он не был бесчувственным, и сам Сенека принужден согласиться с этим, когда его воображение несколько остывает и когда он больше думает над тем, что говорит.

Но не согласится ли он и с тем, что его мудрец может быть несчастным, раз он признал, что ему доступно страдание? Без сомнения, нет; страдание не волнует его мудреца, страх перед страданием не тревожит его, его мудрец выше случайностей и людской злобы, они не могут беспокоить его.

Нет таких стен и башен в самых укрепленных местах, которые бы устояли перед таранами и другими машинами и не были бы разрушены со временем, — но нет ничего, что могло бы поколебать духа мудреца. Не сравнивайте с ним ни стен Вавилонских, которые были взяты Александром, ни стен Карфагена и Нуманции, разрушенных тою же рукою, ни Капитолий, ни цитадель, хранящие еще и поныне следы того, как враги хозяйничали в них. До солнца не достигают стрелы, которые мечут в него, Божеству не повредит святотатственное разрушение алтарей и уничтожение его изображений. Но даже если боги могут быть погребены под развалинами своих храмов, то этого не может быть с мудрецом Сенеки, или, вернее, если он и будет погребен, то невозможно, чтобы он потерпел повреждения.

«Но не думайте, — говорит Сенека, — что мудреца, подобного тому, которого я вам рисую, не существует. Это не фикция, придуманная только для того, чтобы превознести дух человеческий. Это не громкие, пустые слова, не отвечающие действительности и истине: быть может, Катон даже превосходит эту идею».

«Но мне кажется, — продолжает он, — что я вижу, как волнуетесь и негодуете вы. Быть может, вы хотите сказать, что нехорошо уверять в том, чему нельзя верить и на что нельзя надеяться, и что стоики только прибегают к более громким и красивым словам, чтобы высказать старые истины. Но вы ошибаетесь, я не имею намерения превозносить мудреца громкими и красивыми словами; я утверждаю только, что он недосягаем и неуязвим».

Вот куда увлекает сильное воображение Сенеки его слабый рассудок. Но разве могут люди, постоянно сознающие свое ничтожество и свои слабости, впадать в такую гордость и тщеславие? Может ли рассудительный человек уверить себя, что страдание не трогает его и не причиняет ему боли? и разве мог Катон, как бы мудр и тверд он ни был, переносить без всякого волнения или, по крайней мере, без некоторого душевного неспокойствия — я не говорю уже, жестокие поругания разъяренной толпы, которая тащит его, срывает с него одежды, наносит удары — даже укусы простой мухи? Что может быть слабее этого прекрасного рассуждения Сенеки, которое, однако, есть одно из его главных доказательств,

225

перед такими сильными и убедительными доводами, как доказательства нашего собственного опыта?

«Наносящий оскорбление, — говорит он, — должен быть сильнее того, кого он оскорбляет. Порок не сильнее добродетели, следовательно, мудрец не может быть оскорблен». На это можно только возразить, что все люди грешны, и, следовательно, заслуживают бедствия, которые терпят, как этому учит нас религия, или же что, хотя порок и не сильнее добродетели, однако порочные люди могут иногда иметь больше силы, чем люди хорошие, как это показывает опыт.

Эпикур имел основание сказать, что «мудрый человек может перенести оскорбление». Но Сенека не прав, говоря, что «мудрец даже не может быть оскорблен».' Добродетель стоиков не могла сделать их неуязвимыми, потому что истинная добродетель не препятствует быть несчастным и заслуживающим сострадания в то время, когда терпишь какое-нибудь зло. Апостол Павел и первые христиане были добродетельнее Катона и стоиков. Они признавались, однако, что были несчастны, терпя бедствия, хотя были счастливы надеждою на вечную награду. «Si tantum in hac vita sperantes sumus, miserabiliores sumus omnibus hominibus», — говорит апостол Павел.

Как один только Господь может дать нам по своей благости истинную и прочную добродетель, так Он один только может даровать нам прочное и истинное счастье; но Он не обещает и не дает его нам в этой жизни. На это счастье должно, по Его Правосудию, надеяться в той жизни, как на награду за бедствия, перенесенные ради любви к Нему. Теперь же мы не обладаем тем миром и покоем, которого ничто не может нарушить. Даже благодать Иисуса Христа не сообщает нам непреодолимой силы; по большей части она не препятствует нам сознавать нашу собственную слабость и заставляет нас признать, что многое может нас оскорбить, но она помогает нам переносить все поругания со смирением и кротким терпением, а не с гордостью и высокомерием надменного Катона.

Когда Катона ударили по лицу2, он не рассердился, не отомстил, не простил также, но он с гордостью отрицал, чтобы ему было нанесено оскорбление. Он хотел, чтобы его считали неизмеримо выше того, кто ударил его. Его терпенье было лишь гордостью и высокомерием. Оно было несправедливо и оскорбительно для тех, кто ударил его; этим терпеньем стоика Катон показал, что он смотрел на своих врагов не как на людей, а как на животных, сердиться на которых постыдно. Это-то презрение к своим врагам и это возвеличение самого себя и называет Сенека великим мужеством. «Majori animo, — говорит он об оскорблении, нанесенном Катону, — поп agnovit quam ignovisset». Какое преувеличение

' Epicurus ait injurias tolerabiles esse sapienti; nos, injurias non esse. P. 13. 2 Сенека, глава 14 указанной книги.

•J Разыскания истины

226

смешивать величие и мужество с высокомерием, отделять от терпенья смирение и связывать его с невыносимой гордостью! Зато как льстит это возвеличение гордости человека, ни в каком случае не желающего смиряться; и как опасно, особенно христианам, учиться морали из сочинений писателя столь мало рассудительного, как Сенека, воображение которого так живо, сильно и властно, что оно ослепляет и увлекает всех, у кого разум недостаточно устойчив и кто слишком чувствителен ко всему, что тешит вожделение и гордость.

Пусть же христиане поучаются от своего Учителя, что нечестивцы свободны оскорбить их и что люди хорошие иногда должны подчиняться этим нечестивцам по повелению Провидения. Когда один из служителей первосвященника ударил по щеке Иисуса Христа, то этот мудрец — христианин, бесконечно мудрый и столь же могущественный, признает, что этот слуга обидел Его. Он не сердится, не мстит, как и Катон, но Он прощает так, как будто бы действительно был оскорблен. Он мог отомстить и уничтожить своих врагов, но Он страдает со смиреньем и кротким терпеньем, которое ни для кого не оскорбительно, даже для слуги, ударившего Его. Катон, напротив, не имея возможности или не смея мстить за действительно нанесенную обиду, старается отомстить воображаемою местью, тешащею его высокомерие и гордость. Он возносит себя мысленно до небес, откуда люди на земле кажутся ему ничтожными, как мухи, и он презирает их, как насекомых, не способных оскорбить его и не заслуживающих его гнева. Эта мечта — мысль, вполне достойная мудрого Катана; она и сообщает ему то величие души и то твердое мужество, которые уподобляют его богам; она и делает его неуязвимым, возвышая его над силою и злобою других людей. Жалкий Катон! ты воображаешь, что твоя добродетель бесконечно возвышает тебя, между тем, твоя мудрость — одно безумие, и твое величие — мерзость перед Богом1, что бы ни думали о том мудрецы мира.