— Так ты, значит, не ходил на похороны?
— Ты что, спятил? Я плюнул на его гроб!
— Он что, заловил тебя в камеру, а, Барт?
Глаза его сузились, и он не ответил.
— Ладно, — сказал я, пожав плечами. — Думаю, не ошибусь, если скажу, что много кто облегченно вздохнул, когда он погиб.
— Скорее, пали на колени и возблагодарили Бога.
— А ты не слышал сейчас ничего об этом парне, который застрелил лошадей Элджина? Как там его... Теренс О'Три?
— Все еще в тюряге, — сказал Барт.
— Но, — сказал я, считая по пальцам, — март, апрель, май... он уже должен выйти.
— Он потерял право на досрочное освобождение, — сказал Барт. — Он ударил охранника.
— Откуда ты знаешь? — с любопытством спросил я.
— Я... в общем, слышал. — Внезапно разговор ему надоел, и он начал бочком-бочком пробираться к выходу.
— А ты слышал, что дом Джорджа Миллеса сгорел? — сказал я.
Он кивнул.
— Конечно. Слышал на скачках.
— И о том, что этот поджог?
Он так и замер на ходу.
— Поджог? — изумленно спросил он. — Зачем кому-то... Ох! — Тут он вдруг понял, зачем. Я подумал, что вряд ли он изобразил это изумленное восклицание.
Он не знал.
Элджин Йаксли был в Гонконге. Теренс О'Три сидел в тюрьме, так что ни они, ни Барт Андерфилд не совершали ограбления, не били женщину и не поджигали дома.
Все простые объяснения оказались неверными.
“Я слишком быстро сделал вывод”, — с раскаянием подумал я.
Только потому, что я не любил Джорджа Миллеса, я с такой готовностью поверил в то, что он нечист на руку. Он сделал этот обвиняющий снимок, но ведь ничем нельзя было доказать, что он им воспользовался, за исключением того, что Элджин Йаксли стал работать за плату в Гонконге, вместо того чтобы вложить страховые деньги снова в скачки. Любой имеет право это сделать. От этого преступниками не становятся.
Но он все же был преступником. Он присягнул, что никогда не видел Теренса О'Три, а на самом деле видел. И было это уж точно до суда, поскольку Теренс О'Три до сих пор сидел в тюрьме. И не в те зимние месяцы прямо перед судом, поскольку погода на снимке была пригодная для сидения на улице, а еще там была... я невольно заметил и теперь вспомнил... там на столе перед французом лежала газета, на которой, возможно, удастся разглядеть дату.
Я медленно и задумчиво пошел домой и через диапроектор спроецировал на стене свой большей новый снимок.
Газета перед французом лежала на столе слишком плоско. Нельзя было различить ни даты, ни какого-нибудь полезного заголовка.
С сожалением я рассматривал снимок, чтобы найти хоть что-нибудь, по чему можно было бы определить дату. И вот в глубине, рядом с мадам и ее кассой внутри кафе, я увидел висящий на стене календарь. Буквы и цифры на нем можно было различить по очертаниям, пусть и не четко, но они говорили, что это месяц “avril” прошлого года.
Лошади Элджина Йаксли были отправлены на выпас в конце апреля и застрелены четвертого мая.
Я выключил проектор и поехал на Виндзорские скачки, ломая голову над этой несовместимостью и чувствуя, что я завернул за угол в лабиринте в уверенности, что дойду до центра, но наткнулся на тупик, окруженный десятиметровой живой изгородью.
В Виндзоре скачки были средненькие, все звезды были на более важных в Челтенхеме, и из-за слабого соперничества одна из самых медленных старых скаковых лошадей в конце концов победила. Половина остальных столь же старых скакунов весьма любезно попадали, и мой дряхлый дружок с повисшей от усталости головой пришел первым после трех с половиной миль утомительной дистанции.
Конь с раздувающимися боками стоял в паддоке. Я, едва ли менее усталый, расстегивал подпругу и снимал седло, но удивление и удовольствие его пожилой верной хозяйки стоило всех этих усилий.
— Я знала, что он когда-нибудь победит, — возбужденно говорила она. — Я знала. Разве он не отличный старикан?
— Отличный, — согласился я.
— Это его последний сезон, понимаете. Я отправляю его на покой. — Она потрепала коня по шее и сказала ему на ухо: — Мы все немного устали, старик, правда? И что еще более жаль, дальше идти нельзя. Все кончается, старик. Но сегодня это было здорово.
Я вышел и встал на весы, унося с собой ее слова: все кончается, но сегодня это было здорово. Десять лет — это было здорово, но все кончается.
Большая часть моего сознания все еще сопротивлялась мысли о конце, особенно о конце по приказу Виктора Бриггза, но где-то там, во тьме, хрупкий росток смирения уже выпустил свой первый листок. Жизнь меняется, все кончается. Я и сам изменился. Я не хотел этого, но это случилось. Мое долгое спокойное плавание медленно близилось к концу.
Никто из тех, кто стоял снаружи весовой, и не догадывался об этом. Я, что было не свойственно мне, выиграл на этой неделе четыре скачки. Я был жокеем в самом расцвете. Я довел до финиша старого неудачника. На следующую неделю мне предложили пять скачек другие тренеры, кроме Гарольда. Синдром “удача приносит удачу”. Фанфары. Все на высокой ноте, все вокруг улыбаются. Семь дней с того заезда на Дэйлайте — и настроение на семь лиг от прежнего.
Поздравления лили мне бальзам на душу, я отбросил всякие сомнения, и если бы кто-нибудь в тот миг спросил меня насчет ухода на покой, я сказал бы: “О, да... лет через пять”.
Но никто не спрашивал меня. Никто и не ждал, что я уйду. Покой — это слово было в душе у меня, не у них.
Джереми Фолк приехал следующим утром, как и сказал. С виноватым видом, сложившись по-журавлиному, протиснулся в парадную дверь и пошел за мной на кухню.
— Шампанского? — сказал я, вынимая бутылку из холодильника.
— Сейчас... в смысле... только десять часов, — сказал он.
— Четыре победы, — ответил я, — это надо отпраздновать. Может, вы предпочитаете кофе?
— Ну... честно говоря... нет.
Он отпил свой первый глоток так, словно бы порок, таившийся в вине, одолеет его, и я понял, что, несмотря на всю свою хитрость, он в душе был конформистом.
Он прилагал усилия, чтобы в своей одежде казаться непринужденным. А одет он был в шерстяную клетчатую рубашку с вязаным галстуком, аккуратный бледно-голубой пуловер. Что бы он там ни думал о моем незастегнутом воротничке, обшлагах и небритом подбородке, он промолчал. Он, как обычно, окинул меня изучающим взглядом с высоты своего роста и, сформулировав вопрос, снова посмотрел мне в лицо.
— Вы встречались... ну, с Джеймсом Нором?
— Да.
Я знаком велел ему сесть на кожаную угловую банкетку у кухонного стола, затем сам присоединился к нему, поставив бутылку в пределах досягаемости.
— Он уютно содомствует себе на Кэмден-Хилл.
— О, — сказал Джереми Фолк. — А…
Я улыбнулся.
— Однажды миссис Нор без предупреждения нанесла ему визит. Прежде она там не бывала. Встретила приятеля Джеймса и, полагаю, впервые поняла, что ее сын на все сто процентов “голубой”.
— О, — сказал Джереми, вникнув поглубже.
Я кивнул.
— Детей у него нет.
— Потому-то она и подумала об Аманде. — Он вздохнул и отпил немного бледно-золотистой шипучей жидкости. — Вы уверены, что он “голубой”? В смысле… он признался?
— Фактически. Но в любом случае, он гомик. Вы должны знать, что это такое.
Вид у него был слегка ошарашенный, и он попытался скрыть смущение под обычной глупой болтовней.
— Правда? В смысле... вы?.. Ну... в смысле… живете один... Я не должен спрашивать. Извините.
— Если я с кем-то и сплю, то с женщинами, — мягко сказал я. — Я просто не люблю постоянных связей.
Он спрятал свой нос и свою растерянность в бокале, и я подумал о Данкене и Чарли, которые обнимались и целовались и любили друг друга на моих глазах целых четыре года. Чарли был старше Данкена — зрелый мужчина около сорока лет, основательный, трудолюбивый и добрый. Чарли был для меня и отцом, и дядей, и защитником, Данкен был разговорчив и задирист, очень компанейский человек, и ни он, ни Чарли никогда не пытались заставлять меня жить, как они.