— Пошевеливайся, недужные!

А солнышко жарило, и ближнику страшно хотелось забраться в тенек, снять брони, оставшись в одной рубахе, и прикорнуть до первых звезд, когда прохлада сползет на землю. Вместо этого Ловкач парился на солнцепеке, утешаясь тем, что мучения скоро оборотятся в серебряную и золотую утварь, в ромейские монеты и куски драгоценных шелковых тканей... Ох и жарит!

— Шевелись, — ругался ближник, — мухи сонные!

Пяток кметей, едва держащихся на ногах, тоже изнемогали. Ничего, недолго им маяться. Вон возы уж полны. Выведут из детинца, а там и жить кметям, пока обоз Куяб не покинет. В березняке, что за посадом, их и кончат... Мужиков, что возами будут править, тоже придется перебить всех до одного. Стрелами, как куропаток, — и вся недолга. Бабы еще нарожают.

Что там в хоромах осталось? Жаден Истома, другой бы плюнул, а этот все до последнего выметет. И не скажешь: не усердствуй, князь, все одно не дойдет обоз...

Вот уже две седмицы Истома жил в воинском стане близ Днепра, чтобы подальше от людинов. В граде жить боялся — разгулялась дружина, много обид людинам учинила, могли и навалиться всем миром, а в городе-то дружину бить любо-дорого. Теперь вот хозяином себя почувствовал... Костерил Ловкач князя.

Наконец к ближнику подбежал челядин, поклонился, отерев пот с лица:

— Князь велел телеги выводить и тебе передать, чтоб к нему поднимался.

Ловкач подозвал людина, распорядился насчет телег и зашагал к хоромам. Филин с Плешаком пристроились в хвост обоза, а Жердь встал в голове. На возах, рядом с которыми оказались ватажники, под соломой были припрятаны добрые луки и тулы, набитые стрелами. У пьяных же кметей луков, разумеется, не было, потому как не в боевой поход шли, десяток повозок сопровождали.

«Знают дело», — ухмыльнулся Ловкач, заметив, как Филин с Плешаком переглядываются и стреляют глазами то в одного, то в другого сопровождающего — распределяют цели. Эти двое были добрыми стрелками и перебить обозников могли играючи.

* * *

Истома ходил и ходил по просторной светлице. Нет покоя! Своды высокие, воздуху много, прохладно (хоть и солнце на воле вовсю землю жжет), а дышать нечем — грудь теснит. Может, оттого, что перебрал вчера зелья?

Темно было на душе у князя, так темно, как давно не бывало. И тело ломило, будто от лихорадки, и голова раскалывалась. Пальцы то и дело сводила судорога, придется за меч браться, так ведь и не удержит...

Но хуже всего были голоса... Голоса шелестели, как осенние листья, гонимые ветром; голоса хрипели, как умирающие воины, визжали, как женщины, с которых победители срывают одежды... Голоса предков! «Умрешь, умрешь, умрешь... — шипели они. — Червь, слизняк, ты предал, предал нас, ты станешь рабом, ты сгниешь в колодках, превратишься в ходячий труп... Проклинаем, нигде тебе не будет покоя... На кого покусился, на своих же, как тать... Пес, и сдохнешь, как пес...» Выло, визжало, орало в княжьем черепе. Истома затравленно метался по светлице, ни на миг не находя покоя.

Неужто всё? Неужто конец? Дали боги удачу, да видно, на пирах прогулял всю. Где теперь та удача? В телегах, что у Днепра станом стоят? Али в тех дымах, что над Куябом тянутся? Али в дружине, что в волчью стаю обратилась, того и гляди порвет ослабевшего вожака?

«Смерть, смерть, — шипели голоса, — вражда пожрет, душа искрошится...»

Истома стиснул голову и, упав на колени, завыл...

Не любили его сородичи, да что не любили — ненавидели. А за что? За то, что поднялся над ними? Так сами же и возвысили. За то, что богатство нажил? Так боги кому дают, а кому нет. Богатство-то от удачи, а удачей боги ведают. Знал, шепчутся за спиной, мол, забыл свой род-племя Истома, мол, свел дружбу с иноверцами. А дружинников его как только не величали: и упырями, и татьими детьми, и кровопийцами, и ворами...

— Не того хотел! — рычал Истома.

А чего хотел — и сам не знал. Сперва-то, как возвели его в вожди воинские, думал, соберет полян в кулак единый. Думал, Каганат, как у хазар, выкует. Чтоб никто из врагов и не помышлял добычи искать.

Да где там, соберешь мужичье это! Для того возвели его в вожди, чтобы соседей, кто послабей, грабить. Ради грабежа только и прекращали распри...

Как накопились богатства (десятая доля добычи по закону вождю отходит, потому как его удача победу принесла), Истома поразмыслил да и созвал воев: варягов, арабов, хазар — всех, кто не прочь наняться на службу. Сколотил дружину и призвал племя полянское к порядку. Прекратил распри, от которых иные веси обезлюдевали. Обложил ежегодной данью для их же блага, чтоб дружину содержать. А они...

— За что ненавидят? — цедил сквозь зубы Истома. — За что ножи точат?

Галаш — батька Истомин — старейшиной в Чернобожье был, большое уважение снискал. Родичи Истомовы по сей день там живут. Батька многомудрым слыл, за советом к нему со всех окрестных селений людины шли. Говорили, суд по справедливости чинит, Правду верно толкует. Из-за батьки Истому и возвеличили. Решили старейшины родов, что древлян надобно примучить, да и избрали Истому воинским вождем, чтоб поход возглавил. Галаша уважили. А вот теперь по весям шепчутся, что-де проклял перед смертью Галаш сынка.

«Терзаешься?! — злорадствовали голоса. — Хуже будет...»

— Убирайтесь! — заорал Истома и, вскочив, вновь заметался по светлице.

Ловкач едва пересек порог, сразу понял, что происходит с князем. Не без удовольствия понял. Ближник подобострастно поклонился и бочком-бочком добрался до широкого стола, сколоченного из дубовых досок, налил в кубок красного ромейского вина.

— Я достал тебе еще зелья, — проговорил ближник, бросая в кубок щепотку белого порошка, — испей, князь, полегчает.

Истома поднял на Ловкача в красных прожилках глаза и прохрипел:

— Дай сюда!

Одним махом опрокинул он кубок, и голоса наконец исчезли. Взгляд князя прояснился. Истома ощутил, как по жилам бежит веселая и злая сила. Что ему предки, сам он себе предок, сам себе отец с матерью! Князь вырвал из рук ближника мешочек с зельем, наполнил кубок вином, бросил порошка:

— Обоз отправил? Ловкач подтвердил.

— Запалишь детинец, — тихо проговорил Истома, — чтоб негде было сиволапым от хазарского воинства укрываться. Бек не забудет твоей услуги.

Истома подошел к вырубленному в бревнах оконцу. Внизу под палящими солнечными лучами неповоротливо разворачивались телеги, ругались возницы, всхрапывали ошалевшие от жары кони.

Князь отвернулся. Что будет дальше, он и так знал. Кмети с копьями собьют челядинов в кучу. Сильных парней и молодых девок оставят, прочих же посекут. К чему в поход брать недюжих, только обуза от них.

— Как выйдет обоз из врат, тогда и пустишь красного петуха, — продолжил Истома. — Возьмешь в подмогу нескольких кметей да со всех сторон и запалишь.

Глаза ближника возбужденно заблестели.

— Дозволь самому, князь. Устали люди, того гляди, роптать начнут. Сам дело сделаю. Уж две седмицы, как сушь стоит. Щепку зажженную бросишь, и то кладка займется. А коли не щепку, горшок с горящим дегтем... Дозволь отпустить людей, сам управлюсь.

«Не о том говоришь, — усмехнулся про себя Истома, — хочешь, чтобы тебе одному награда бека досталась. Дурак ты, Ловкач, до награды еще дожить надо».

— Как знаешь, — бросил Истома. — Но гляди, ночь должна быть светла от пожара!

Со двора послышались крики. Истома вновь подошел к окну, безразлично взглянул на работающих мечами и копьями кметей:

— Я скажу беку, что это ты поджег крепость. Один дело сделал.

— Я не подведу тебя, князь.

Ближник замялся, словно не решаясь что-то сказать.

— Ну, что еще? — нетерпеливо бросил князь.

— Уходил бы ты, а то детинец займется, как из огня вырвешься?

— Учить меня вздумал?! — резко повернулся к нему Истома.

«Теперь он точно не пойдет с обозом, — заключил Ловкач, — все наперекор делает, когда дряни этой накушается. Вот и ладно, а то Жердю со товарищи пришлось бы и его прибрать. А без князя-то нельзя, резня начнется в дружине, потому как власть вой начнут делить. Вот дойдем до хазар, тогда Истому и кончим, а до того пусть себе главенствует».