Но разве русское земство, школа, больница, суд — не великолепные памятники ее деятельности?
Разве теперь, ознакомившись на практике с постановкой этих институтов в Европе, мы имеем моральное право осудить тех, кто в суровых условиях России сумел осуществить подобное чудо?
И, наконец, разве не П. Н. Милюков, — лидер кадетской партии, объединившей цвет российской интеллигенции, — настаивал на принятии великим князем Михаилом Александровичем царской власти? Это ли измена Государю?
Затем, — затем крестный путь Белых армий — подвиг в значительной степени той же интеллигенции.
Дворянство умерло, но интеллигенция в революционном застенке осуществила то единение с народом, к которому прежде так безнадёжно стремилась.
И те остатки ее, которые переживут лихолетье, должны быть бережно хранимы нацией, ибо в них не угас Прометеев огонь свободной культуры».
В своей прекрасной, глубокой и волнующей статье «И. И. Фондаминский в эмиграции» Г. П. Федотов высказывает мнение, что из попытки Фондаминского втянуть Монпарнас в творческую общественную деятельность ничего не вышло. «Он пробовал отобрать в «Круге» маленькую группку людей, разделяющих идеи «Нового Града» и готовых работать для них, но с самого начала в ядре будущего ордена не оказалось единства. Когда грянула война, группа разбрелась в разные стороны».
Это утверждение Федотова мне представляется неверным и несправедливым. Маленькая группа людей, отобранная Фондаминским в «Круге», в соединении с группой «Русского временника» могла бы стать средоточием для объединения эмигрантских молодых людей, веривших в правду демократии. Но было уже поздно — началась война. Все годные к службе в строю участники этого ядра будущего ордена пошли во французскую армию. Владимир Алексинский, уже после демобилизации, поступает в Марокко добровольцем в Войска Свободной Франции, участвует в боях в Африке, Италии, Франции. А. А. Угримов становится организатором и главой русской группы Сопротивления. Был расстрелян по приговору немецкого военного суда Борис Вильде, о котором Г. П. Федотов даже не упомянул.
Между тем смерть Вильде, такая же героическая и мученическая, как смерть Фондаминского и матери Марии, убедительно свидетельствует, что Фондаминский достиг своей цели — сумел передать эмигрантским сыновьям мистический дух орденского жертвенного подвижничества. В созданной им ячейке нового ордена, как в некой волшебной реторте, произошло чудо восстановления оборвавшегося преемства. Фондаминский — представитель «отцов»; мать Мария — представительница «литературного поколения, получившего зарядку в старой писательской среде Петербурга» (в этой среде мать Мария, в миру Е. Ю. Скобцова, по первому мужу Кузьмина-Караваева, была известна как декадентская поэтесса, автор «Глиняных черепков»); Б. Вильде — представитель младшего «денационализованного» эмигрантского поколения. Все трое умерли одинаково, как умирали всегда лучшие орденские люди, и эти три смерти говорят: «отрыв» был только на поверхности, а когда пришло настоящее испытание, эмигрантские сыновья, даже перешедшие с русского «на подобие арго», оказались на деле такими же хорошими «русскими мальчиками», какими были старшие их братья.
Я говорил уже, что настоящий Монпарнас слышал слова, с которых начиналась вся русская интеллигенция: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями людей уязвлена стала». Когда же пришли годы войны и оккупации, многим «эмигрантским сыновьям» стали внятны и другие вдохновляющие русскую интеллигенцию слова Радищева:
«Если бы закон, или государь, или какая-либо на земле власть подвизала тебя на неправду и нарушение добродетели, пребудь в оной неколебим. Не бойся ни осмеяния, ни мучения, ни болезни, ни заточения, ниже самой смерти… Ярость мучителей твоих разобьётся о твердь твою, и если предадут тебя смерти, осмеяны будут, а ты поживешь на памяти благородных душ до скончания веков».
Чем непоправимее Европа, расколотая на два гигантских, торопливо вооружавшихся лагеря, приближалась к катастрофе войны, тем резче обозначалось разделение на два лагеря и среди русской эмиграции.
Легко составить реестр доводов, при помощи которых каждый объяснял сделанный им выбор. Но большей частью эти доводы разума задним числом подгонялись для обоснования уже принятого сердцем трудного и мучительного решения. Одни говорили: Гитлер меньшее зло, чем Сталин. Против Сталина хоть с чёртом. Сначала нужно освободить Россию от большевистского ига, а с Гитлером потом «легко» будет справиться. Но были и такие, кому Гитлер был просто по душе. Они оправдывали свою к нему любовь тем, что он против коммунизма, но продолжали любить его и после того, как он заключил пакт со Сталиным. Они чувствовали родственность идей национал-социализма их собственным идеям. Какие бы ни заключались пакты, они «знали», что гитлеровская Германия защищает «добро» — священное национальное начало — против погубивших Россию и правящих Англией и Францией темных сил интернационального иудео-масонства.
Другие говорили: Гитлер хочет разрушить историческое русское государство, на востоке ему нужна земля, а не население. Поэтому, несмотря на большевиков, нужно Россию защищать. Большевистская власть пройдет, а Россия останется, нельзя допустить, чтобы она погибла. В победоносной войне произойдет преображение: армия, вернувшись домой, заставит власть пойти на реформы. Участники же собраний у Фондаминского принадлежали к тем русским эмигрантам, которые выбирали лагерь демократий, так как были демократами по убеждению. В грозный и трагический час начала войны они почувствовали инстинктом, совестью, всем существом, что, если даже разговоры об английском империализме и о влиянии лондонского Сити правда, мир демократий, несмотря на все его недостатки, все-таки по сравнению с миром тоталитарным — человеческий мир, который во что бы то ни стало надо отстоять.
«По мере того, как надвигается война, русские эмигранты занимают свои места — многие и в чисто военном смысле — по разным линиям фронта. Всякое единство эмиграции при этих условиях перестает существовать. Между русскими гитлеровцами и нами такая же пропасть, как между нами и коммунистами».
Эти слова из редакционной статьи «Нового Града» (№ 14) выражали чувство не только новоградцев, но и всех эмигрантских сыновей, которых Фондаминский старался объединить вокруг «Нового Града».
Последние собрания «Круга» перед войной и в начале войны проходили с настоящим подъёмом.
Патриотическое возбуждение — обычное явление в первые дни войны, но ведь Франция все-таки не была родиной, даже для тех из эмигрантов, кто понимал её единственность и её значение для всего человеческого дела на земле. Да и в самом французском обществе в начале Второй мировой войны не было и тени воодушевления 14-го года. Теперь все знали, что война, даже победная, не несет ничего, кроме разорения, страданий и смерти, и на фронт уходили не с песнями и цветами, а со слезами и проклятьями. Откуда же тогда это оживление в «Круге», какая-то почти радостная готовность идти с французами «умирать за Данциг», за который сами французы вовсе не хотели умирать?
Мне кажется, тут возможно только одно объяснение. Приглашение участвовать в войне против Гитлера открывало перед эмигрантскими сыновьями после долгих лет беженской отверженности, одиночества и скуки возможность принять участие в жизни окружающего общества, в жизни человечества. Они были нужны, их звали на помощь, звали спасать всё, что придает жизни значение: свободу, идеал равенства и братства, всё священное наследие христианской и гуманистической культуры. В первый раз в жизни они могли доказать на деле, что, несмотря на всю свою многолетнюю оторванность от России, они были русскими интеллигентами, воспитанными в противном здравому смыслу убеждении, что цель жизни не в счастьи и успехе, а в отдаче себя делу борьбы за правду.
Русская идея, умиравшая в билибинском кокошнике на днях русской культуры и в разных переводных с немецкого романтических национально-почвенных идеологиях, еще была жива на этих собраниях у Фондаминского и волновала сердца монпарнасских «огарочников» таинственным призывом, побеждающим инстинкт самосохранения.