Очертания ее лица были тонкими и нежно хрупкими. Это чарующее лицо, чья душа всегда снова расцветала, не давая состариться чертам лица, имело мечтательные глаза, в которых, казалось, отражалась вся мировая скорбь. А теперь эти глаза замерзали под гнетом тоски и страдания. В них была нежность, они стремились к счастью, которое никогда не сказалось вполне. Благородная форма носа говорила о непоколебимой чистоте мышления. На этом рту, который, казалось, еще теперь улыбался, лежали тени разочарования.

Вольдемар фон Бренкен видел царицу в полном блеске императорского величия, украшенную диадемой с ожерельем из самых дорогих жемчужин царской сокровищницы на шее, сохранявшей всегда свою девичью форму, робкой и стройной, как башенка из слоновой кости. Бренкен видел царицу в ее унижении, охраняемую разнузданной солдатчиной, которая только ждала момента, чтобы отомстить за многие сотни лет рабства и угнетения. Атласная шея царицы все еще была гордо выпрямлена. Как священный цветок, она росла на божественных плечах. Шуба быстро поднималась и опускалась от дыхания этого тяжело пораженного сердца. С бесконечной тоской и сожалением взгляд офицера остановился на императрице. Аромат зимы, отблеск снега, бесконечная печаль молчания, охватывавшая комнату, — все это действовало, как невидимая рамка, возвышавшая и уносившая ее в неведомые области.

Теперь царица повернула голову. Ее взгляд встретился со взглядом преданного пажа. На секунду щеки ее окрасила едва заметная краска. Ее глаза подернулись таинственной завесой. В глубине глаз царицы показалось видение мира иного, мира, полного цветов, с золотыми небесами и сияющими рощами. Потом она поднялась, гордая, высокая и стройная.

Ее лицо было смертельно бледно, а в глазах ясно отражался испуг.

— Я боюсь, капитан, — тихо произнесла она, — да, мой страх возрастает с ночи на ночь. Разве люди в состоянии понять, что я пережила за все эти годы тайного возмущения? Я вечно жила в страхе покушения на жизнь наследника и моего царственного супруга, окруженная недоброжелательством, оплеванная искажением и ложью… и потом то, настоящее… голубой Могол не только самый драгоценный бриллиант императорской сокровищницы, капитан. Должна ли меня постигнуть судьба Марии Антуанетты?

— Ваше величество! — в ужасе воскликнул Бренкен, как бы для присяги положив руку на то место мундира, где билось его верное сердце.

Но государыня продолжала, понизив голос, в то время, как царь и великая княжна Ольга Николаевна стояли у окна, наблюдая за играющим на дворе цесаревичем.

— Какое преступление совершила Мария Антуанетта? Она якобы сказала: "если у народа нет хлеба, пусть он кушает пирожные". Боже мой, что за бессмыслица! Бессмыслица настолько большая, что просто нельзя понять, как мыслящие люди могли поверить в нее! И все же они верили в нее. Так и русские. Упрекают меня в измене и предательстве народа, который я научилась любить… Все темнее и отчетливее вырисовываются тени несчастной французской королевы и Людовика XVI. О, если бы люди, которые причиняют мне эти мучения, знали бы, как я страдаю! Потеря голубого Могола последний знак, ниспосланный мне судьбою.

Потрясенный Бренкен понял, что в душе императрицы так глубоко коренилась вера в роковые свойства голубого Могола, что действие его должно было наступить — притянутое уже одним лихорадочным предубеждением могущества бриллианта и неотвратимости несчастья. Но он не вполне понял душевную силу царицы. Эта женщина, обманутая, преданная, опозоренная, чувствуя впереди смутный мрачный конец, не отдавала себя на волю того, что казалось неотвратимым, подобно тому, как это делал царь. Она верила, она надеялась! Она бросила быстрый взгляд на царя, потом поглядела на запертую дверь. Вдруг показалось, что она как-то выросла: Елизавета английская! Ее глаза блестели, на губах снова появилась свежая краснота. Она стояла так близко от Бренкена, что ее дыхание касалось его лица. С лихорадочной поспешностью она тихо сказала:

— Капитан — вы мой курьер — я открою вам тайну, которая должна решить судьбу мою и моей семьи — всего царского дома — всей Российской Империи.

Адмирал Колчак поклялся в момент личной опасности для царя, для меня и для моих детей, поклялся священной клятвой, — прийти на помощь со всеми верными царю войсками, которые он собирает. Капитан, есть только один знак, которому он верит, — я сама уговорилась с ним по этому поводу — этот знак: голубой Могол. Когда адмирал Колчак получит голубой Могол, он будет знать, что это последний крик о помощи его царицы, и выступит в поход.

Молодой офицер все еще стоял, как оглушенный. Царь обернулся и протянул ему руку.

Бренкен низко склонился над ней.

— Эту руку, — с печальной улыбкой произнес царь, — эту руку вчера отвергнул один из офицеров охраны. Он, по его словам, не хотел подать руку Романову, другу немцев, — и царь со вздохом добавил: — Это я друг немцев? Как мало знают меня в России!

Не говоря ни слова в ответ, Вольдемар фон Бренкен поднес к своим губам, как священную чашу, белую руку царицы. Только его дыхание коснулось этой руки, которая была для него символом всего прекрасного и великого в жизни. Потом он поклонился и покинул рабочий кабинет царя.

Царь, царица и великая княжна остались одни в подавленном настроении. Из нижнего этажа до них доносился веселый смех великих княжен и цесаревича Алексея, которые в этот момент в сопровождении своего воспитателя Жильяра покидали столовую. Свинцовое небо низко свисало над домом на улице Свободы.

— Последний из верноподданных, — тихо произнесла царица, — последний…

Когда Вольдемар фон Бренкен проходил по двору, окружавшему дом и высоким частоколом отрезанному от внешнего мира, он увидел, как великие княжны остановились у заборной щелки и глядели на улицу.

— Мужик едет на базар, — воскликнула великая княжна Татьяна, пришедшая в восторг от этого зрелища.

— Поглядите-ка: настоящий мужик, сани и лошадка.

В этот момент по двору проходил комиссар Никольский. Он яростно позвал часовых и закричал на великих княжен.

— Разве вы не знаете, что строго запрещено выглядывать на улицу? Я не позволю выходить на двор, если вы еще раз посмеете не исполнить моих приказаний!

Прибежавший на крик часовой разразился коротким смехом. Дети царской четы испуганно остановились, а потом покорно пошли в дом.

Вольдемар фон Бренкен, бледный, порывисто дыша, наблюдал за этим происшествием.

— Вы превышаете ваши полномочия, товарищ комиссар, — заметил он Никольскому. Тот остановился и резко поглядел на него.

— Как вы попали сюда в полной форме? — и гневно обращаясь к часовому, он крикнул:

— Как этот офицер попал в дом?

— У него удостоверение от Керенского, — ответил солдат, бросив косой взгляд на аксельбанты фон Бренкена.

— Удостоверение от Керенского, — повторил Никольский, покачав головой, а потом снова прикрикнул на солдата:

— Разве ты не знаешь, что со вчерашнего дня никто не вправе заходить к Романовым без подписанного мною удостоверения личности?

— Так точно, но комендант полковник Кобылинский отменил этот приказ.

— Комендант не имеет никакого права отменять моих приказов! — заорал комиссар петроградского правительства и с посиневшим от злобы лицом обратился к капитану фон Бренкену:

— Итак, у вас есть удостоверение личности?

— Нет. Я и не нуждаюсь в нем. Я получаю свои предписания непосредственно от самого Керенского.

В этот момент к ним приблизился комиссар Панкратов с нервничающим и раздосадованным полковником Кобылинским.

Панкратов окинул Бренкена с ног до головы долгим испытующим взглядом. Никольский тем временем прочитывал удостоверение, подписанное Керенским собственноручно. Панкратов все еще продолжал разглядывать морского офицера. Его брови нахмурились.

— Вы — капитан флота Вольдемар фон Бренкен?

— Так точно!

— Известный под кличкой "курьера царицы"?

— Об этом я ничего не знаю.

— Но вы были офицером для поручений при царице! Я узнаю вас. Это вы доставили последнее письмо царице в Могилев?