Р. Д. Орлова пишет о более поздних — уже 1960-х годов — событиях: «…очень важно для отдельных человеческих судеб, кто в партбюро — сволочи или порядочные люди (отмечу сразу же, что в 1937-м это едва ли было „важно“. — В.К.). Если бы не партсобрание секции критики (Московской организации Союза писателей. — В.К.) в декабре 1961 года, не пламенная активность вечного комсомольца Ивана Чичерова, не было бы поднято дело Эльсберга, не был бы этот доносчик, виновник стольких арестов, публично разоблачен» (c. 228). Я знал по Институту мировой литературы и «пламенного вечного комсомольца» — театрально-литературного деятеля И. И. Чичерова, и (как в конце концов выяснилось) «консультанта» НКВД-МГБ литературоведа Я. Е. Эльсберга (Шапирштейна), который еще в юности, в начале 1920-х годов, был арестован ГПУ за связь с «эсеровским подпольем», но вскоре освобожден, — по-видимому, не без обязательства «сотрудничать с органами». Близко знал я и одного из тех, на кого «донес» Эльсберг, — влиятельного литературоведа Л. Е. Пинского, который рассказывал мне, как на суде Эльсберг с удивительной точностью воспроизвел его «крамольные» речи (Леонид Ефимович неосторожно «исповедывался» перед коллегой, не имея представления о другой его «профессии»).
Между прочим, широко мысливший Л. Е. Пинский отнюдь не винил во всем «доносчика», ибо «доносительство» в разных его формах было, по его определению, всеобщей «системой», а не следствием пороков отдельных людей.
И, как мы видим, Р. Д. Орлова, проклиная Эльсберга, вместе с тем признается в своем собственном доносе на собрата по ИФЛИ! Тут, правда, возможен спор о двух различных «видах» доноса:
Орлова подчеркивает, что ее никто и никак «не заставлял» быть доносчицей, а Эльсберг, надо думать, доносил не в силу личной коммунистической убежденности (он, кстати, был беспартийным), а, если воспользоваться словом Маяковского, «по службе» (но не «по душе»). Можно дискутировать о том, что «лучше» и что «хуже», однако скорее всего эта этическая проблема до конца неразрешима…
Но в данном случае существенна не этическая, а практическая сторона дела: во-первых, нет оснований сомневаться, что в 1937 году и позже было исключительно широко распространено именно совершенно «добровольное» (подобное тому, в котором призналась Р. Д. Орлова) доносительство, диктуемое искренней убежденностью, а во-вторых, те разного рода «приспособленцы», которые доносили «по службе», или, скажем, «из страха», в конечном счете опирались на царившую в стране атмосферу «разоблачения врагов». Необходимо сознавать, что любое «приспособленчество» возможно лишь тогда, когда есть к чему и к кому приспособляться! И с практической (а не этической) точки зрения добровольное доносительство, воспринимаемое и самим доносчиком, и его окружением как «правильное», нормальное — и даже истинно нравственное! — поведение, без сомнения, гораздо «опаснее», чревато во много раз более тяжкими последствиями, чем доносы по службе или из страха, — что и доказал лишний раз 1937 год.
Р. Д. Орлова — прямо скажем, не очень-то уж разумно — даже и в 1979 году с очевидным сочувствием, даже любованием писала о «пламенной активности вечного комсомольца Ивана Чичерова», который в конце 1950 — начале 1960-х годов разоблачал Эльсберга. Двумя десятилетиями ранее именно такие «пламенно активные» комсомольцы и коммунисты разоблачали бесчисленных «врагов». И нельзя не сказать, что «пламенная активность» Чичерова была в конечном счете «пробуждена» разоблачительным хрущевским докладом на XX съезде и последующими партийными директивами этого характера. Это очевидно из следующего. Сталин в 1937 году в очередной раз «поддержал» Михаила Булгакова, и Чичеров, как явствует из дневника Е. С. Булгаковой, стал всячески «обхаживать» писателя; но Елена Сергеевна записала 25 февраля 1938 года: «Этот Чичеров — тип! Он в 1926 году, чуть ли не через два дня после премьеры „Турбиных“, подписал, вместе с другими, заявление в газете с требованием снятия „Турбиных“…»
Уже много лет назад, вскоре после смерти Сталина, Анна Ахматова произнесла слова, которые до сих пор многие любят цитировать: «Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили».[407]
Анне Андреевне принадлежит немало метких суждений, но эти ее слова явно упрощают реальность 1937-го и позднейших годов:
две противоположные «стороны», о которых она говорила, сплошь и рядом совмещались в одном и том же человеке… Так, в 1960-х годах немалую популярность приобрели сочинения литератора Бориса Дьякова о пережитой им судьбе заключенного, но позднее по документам выяснилось, что до того, как его «посадили», он сам «посадил» десятки людей… Или другой пример. В первое издание уже упомянутого «Непридуманного» (1991) Льва Разгона вошел небольшой раздел «Военные», в центре которого — судьба двоюродного брата автора, Израиля Разгона — высокопоставленного армейского политработника, расстрелянного в конце 1937 года. В рассказе создается прямо-таки героический образ, речь идет о выдающихся «уме, честности и бесстрашии Израиля», о его благородной дружбе с легендарным героем гражданской войны Иваном Кожановым и т. п..[408] Однако, переиздавая свое сочинение через три года, в 1994-м, Л. Разгон явно вынужден был выбросить этот краткий раздел (менее 20 страниц) из своей книги (все ее другие составные части вошли во второе издание), поскольку по документам было установлено, что именно его кузен Израиль Разгон «посадил» своего друга Ивана Кожанова, о чем как раз в 1991 году было сообщено в печати…[409]
Прежде чем идти далее, нельзя не остановиться на возбуждающем страсти вопросе, который, по всей вероятности, уже возник в сознании читателей. Почему в обсуждение феномена «1937-й год» вовлеклось столь много еврейских имен?
Правда, реакция на это обилие еврейских имен будет, без сомнения, совершенно иной у разных читателей. Одни скажут, что вот, мол, евреи в 1937 году устроили в стране очередную кровавую мясорубку. Но здесь я не могу не повторить то, о чем уже говорил выше. Русский человек, не лишенный разума и честности, должен возмущаться прежде всего и главным образом теми русскими, которые участвовали в терроре на своей родной земле, а не евреями и вообще людьми других национальностей! Вина этих русских гораздо более тяжкая и позорная, чем вина любых «чужаков»! К этой теме, впрочем, нам еще придется обращаться.
Но неизбежна и другая реакция на обилие еврейских имен в разговоре о 1937 годе: эти имена, мол, тенденциозно выпячены в «антисемитских» целях. И неправильно было бы закрыть глаза на эту сторону дела, причем не только (и даже не столько) ради опровержения упреков в «антисемитской» тенденциозности, но и — прежде всего! — ради всестороннего уяснения реальной политической ситуации 1930-х годов. Выше цитировалось исследование израильского политолога М. С. Агурского, который не «побоялся» напомнить, что к 1922 году в верховном органе власти — Политбюро — состояло три (из общего количества пяти членов) еврея. Между тем в 1930-х годах в составе Политбюро (тогда — десять членов) имелся только один еврей — Каганович. Об этом очень часто говорится в сочинениях о тех временах с целью показать, что евреи тогда уже не играли первостепенной роли в политике.
Всецело естественный процесс постепенного «продвижения» во власть представителей «основного» населения страны действительно совершался, но колоссальная роль евреев в верховной власти первых послереволюционных лет привела к чрезвычайно весомым результатам, — о чем недвусмысленно писал тот же М. С. Агурский. В его уже не раз цитированной книге есть специальное «приложение» под заглавием «Демографические сдвиги после революции», где прежде всего, как он сам сформулировал, «идет речь о массовом перемещении евреев из бывшей черты оседлости в центральную Россию», и особенно интенсивно — в Москву: «В 1920 г., — констатирует М. С. Агурский, — здесь насчитывалось 28 тыс. евреев, то есть 2,2 % населения, в 1923 г. — 5,5 %, а в 1926 г. — 6,5 % населения. К 1926 г. в Москву приехало около 100 000 евреев»(c. 265).