Позднее, в 1922 году, Троцкий, также признавая, — вероятно, под давлением уже сложившегося в литературных кругах мнения, — что Блок создал «самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма „Двенадцать“ останется навсегда»,[148] вместе с тем заявил: «Блок дает не революцию, и уж, конечно, не работу ее руководящего авангарда, а сопутствующие ей явления… по сути, направленные против нее» (там же, с. 101). И Троцкий вообще крайне возмущался тем, что «наши революционные поэты почти сплошь возвращаются вспять к Пугачеву и Разину! Василий Каменский поэт Разина, а Есенин — Пугачева… плохо и преступно (! — В.К.) то, что иначе они не умеют подойти к нынешней революции, растворяя ее тем самым в слепом мятеже, в стихийном восстании… Но ведь что же такое наша (то есть та, которой руководит Троцкий. — В.К.) революция, если не бешеное восстание против стихийного бессмысленного… против то есть мужицкого корня старой русской истории, против бесцельности ее (нетелеологичности), против ее «святой» идиотической каратаевщины во имя сознательного, целесообразного, волевого и динамического начала жизни… Еще десятки лет пройдут, пока каратаевщина будет выжжена без остатка. Но процесс этот уже начат, и начат хорошо» (там же, с. 91–92).

Примечательно, что Троцкий здесь же цитирует — хотя и неточно, — Пушкина: «Пушкин сказал, что наше народное движение — это бунт, бессмысленный и жестокий. Конечно, это барское определение, но в своей барской ограниченности — глубокое и меткое» (с. 91); «бессмысленный» означает, в частности, «бесцельный», о чем и сказал верно Троцкий.

И еще одна цитата из Троцкого: «Для Блока революция есть возмущенная стихия… Для Клюева, для Есенина — пугачевский и разинский бунты… Революция же есть прежде всего борьба рабочего класса за власть, за утверждение власти…» (с. 83).

(Даю в скобках краткое отступление, касающееся двух из названных поэтов. Если Александр Блок воспринимал «русский бунт» в той или иной мере «со стороны», то «преступный», по определению Троцкого, Сергей Есенин ощущал — пусть и в известной степени — свою прямую причастность этому бунту, что, по-видимому, выразилось (хотя и не адекватно) в его словах из автобиографии, написанной 14 мая 1922 года: «В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее»; и из письма от 7 февраля 1923 года: «Я перестал понимать, к какой революции я принадлежал? Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской… В нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь». Следует обратить внимание на тот факт, что Блок — как и Бунин в «Окаянных днях» — все же в определенной мере склонен был отождествлять большевиков и русский бунт; так, его двенадцать сами говорят друг другу «над собой держи контроль», хотя на деле это требовали от них другие. Между тем у Есенина — хотя бы в его драматической поэме «Страна негодяев», — ясно разграничены русский бунт и ставящий задачу «укротить» его большевик Чекистов-Лейбман).

Как мы видели, Троцкий полагал, что «русский бунт» по своей сути направлен против той революции, одним из «самых выдающихся вождей» (по определению Ленина) которой он был, и которую он (см. выше) счел уместным охарактеризовать как «бешеное(!) восстание» против этого самого беспредельного и (по ироническому определению самого Троцкого) «святого» русского бунта, — «восстание», преследующее цель «утверждения власти».

Но вместе с тем нельзя не видеть, что Троцкий и его сподвижники смогли оказаться у власти именно и только благодаря этому русскому бунту, который означал ликвидацию власти вообще. Большевики ведь, в сущности, не захватили, не завоевали, но лишь подняли выпавшую из рук их предшественников власть; во время Октябрьского переворота даже почти не было человеческих жертв, хотя вроде бы совершился «решительный бой». Но затем жертвы стали исчисляться миллионами, — ибо большевикам пришлось в полном смысле слова «бешено» бороться за удержание и упрочение власти…

При этом дело шло как о вертикали власти (новые правящие «верхи» — и «низы», которых еще нужно было «подчинить»), так и об ее горизонтали — то есть об овладении всем гигантским пространством России, ибо распад государственности после Февраля закономерно привел к распаду самой страны.

Александр Блок записал 12 июля 1917 года: «Отделение» Финляндии и Украины сегодня вдруг испугало меня. Я начинаю бояться за «Великую Россию»…» (т. 7, с. 279). Речь шла о событиях, описанных в «Очерках русской смуты» А. И. Деникина так: «Весь май и июнь (1917 года. — В.К.) протекали в борьбе за власть между правительством (Временным, в Петрограде. — В.К.) и самочинно возникшей на Украине Центральной Радой, причем собравшийся без разрешения 8 июня Всеукраинский военный съезд потребовал от правительства (Петроградского. — В.К.). чтобы оно немедленно признало все требования, предъявляемые Центральной Радой… 12 июня объявлен универсал об автономии Украины и образован секретариат (совет министров)… Центральная Рада и секретариат, захватывая постепенно в свои руки управление… дискредитировали общерусскую власть, вызывали междоусобную рознь…» («Вопросы истории», 1990, № 5, с. 146–147).

В сентябре вслед за Украиной начал отделяться Северный Кавказ, где (в Екатеринодаре) возникло «Объединенное правительство Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей», в ноябре — Закавказье (основание «Закавказского комиссариата» в Тифлисе), в декабре — Молдавия (Бессарабия) и Литва и т. д. Провозглашали свою «независимость» и отдельные регионы, губернии и даже уезды! Следует обратить внимание на тот выразительный факт, что позднее против различных «независимых» властей в России боролись в равной мере и Красная и Белая армии (например, против правительств Петлюры и Жордания).

Возникновение «независимых государств» с неизбежностью порождало кровавые межнациональные конфликты, в частности, в Закавказье. Страдали и жившие здесь русские: «В то время как закавказские народы в огне и крови разрешали вопросы своего бытия, — рассказывал 75 лет назад А. И. Деникин, — в стороне от борьбы, но жестоко страдая от ее последствий, стояло полумиллионное русское население края (Закавказья. — В.К.), а также те, кто, не принадлежа к русской национальности, признавали себя все же российскими подданными. Попав в положение «иностранцев», лишенные участия в государственной жизни… под угрозой суровых законов… о «подданстве»… русские люди теряли окончательно почву под ногами… Я не говорю уже о моральном самочувствии людей, которым закавказская пресса и стенограммы национальных советов подносили беззастенчивую хулу на Россию и повествование о «рабстве, насилиях, притеснениях, о море крови, пролитом свергнутой властью»… Их крови, которая ведь перестала напрасно литься только со времени водворения… «русского владычества…»(там же, 1992, № 4–5, с. 97). Важно осознать, что катастрофический распад страны был следствием именно Февральского переворота, хотя распад этот продолжался, конечно, и после Октября. «Бунт», разумеется, развертывался с сокрушительной силой и в собственно русских регионах.

В советской историографии господствовала точка зрения, согласно которой народное бунтарство между Февралем и Октябрем было-де борьбой за социализм-коммунизм против буржуазной (или хотя бы примиренческой по отношению к буржуазному, капиталистическому пути) власти, а мятежи после Октября являлись, мол, уже делом «кулаков» и других «буржуазных элементов». Как бы в противовес этому в последнее время была выдвинута концепция всенародной борьбы против социализма-коммунизма в послеоктябрьское время, — концепция, наиболее широко разработанная эмигрантским историком и демографом М. С. Бернштамом.

И та и другая точки зрения (и сугубо советская, и столь же сугубо «антисоветская») едва ли верны. О том, что «русский бунт» после Февраля вовсе не был по своей сути социалистически-коммунистическим, уже не раз говорилось выше. Но стоит процитировать еще суждения очень влиятельного и осведомленного послефевральского деятеля В. Б. Станкевича (1884–1969). Юрист и журналист, затем офицер (во время войны), он был ближайшим соратником Керенского и по масонской, и по правительственной линии, являлся членом ЦИК Петроградского совета и одновременно одним из главных военных комиссаров Временного правительства, но довольно рано понял обреченность героев Февраля. В своих весьма умных мемуарах, изданных в 1920 году в Берлине, он писал, что после Февраля «масса… вообще никем не руководится… она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации…»