Это, конечно, влечет за собой определенные последствия. Можно сказать, что в конце концов девиз либерализма — «жить опасно». «Жить опасно», то есть индивиды всегда находятся в опасности, или, скорее, пребывают в состоянии, в котором их положение, их жизнь, их настоящее, их будущее подвергаются значительной опасности. И эта разновидность стимула опасности, как мне кажется, является одним из основных следствий либерализма. В XIX в. появляется воспитание опасности, целая культура опасности, разительно отличающаяся от таких великих видений или угроз Апокалипсиса, как чума, смерть, война, которыми питалось средневековое политическое и космологическое воображение вплоть до XVII в. Исчезновение всадников Апокалипсиса и, напротив, появление, вторжение повседневных опасностей, непрестанно оживающих, реактуализируемых, пускаемых в обращение, — все то, что можно было бы назвать политической культурой опасности XIX в. и что имеет целую серию аспектов. Таковы, например, кампания сберегательных касс22 начала XIX в.; с середины XIX в. мы видим появление полицейской литературы и журналистского интереса к преступлению; мы видим кампании, касающиеся болезни и гигиены; взгляните на все то, что происходит вокруг сексуальности и боязни вырождения:23 вырождения индивида, семьи, расы, человеческого рода. Наконец, повсюду заметна эта стимуляция страха перед опасностью, которая является условием, так сказать, коррелятивным для психологии и внутренним для культуры либерализма. Без культуры опасности нет либерализма.
Второе следствие либерализма и либерального искусства управлять — это, конечно же, невиданное распространение процедур контроля, сдерживания, принуждения, которые составят замену и противовес свобод. Я уже достаточно подчеркнул тот факт, что эти пресловутые великие дисциплинарные техники, проявляющие попечение о поведении индивидов день ото дня и до самых мелочей, современны в своем развитии, в своем распространении, в своем рассеянии по всему обществу эпохе свобод.24 Экономическая свобода, либерализм в том смысле, о котором я только что говорил, и дисциплинарные техники — вещи вполне взаимосвязанные. И тот знаменитый Паноптикон, что в начале своей жизни, в 1792-[17]95 гг., Бентам представлял как то, что должно стать процедурой, благодаря которой можно было бы надзирать за поведением индивидов внутри таких институций, как школы, мастерские, тюрьмы, увеличивая рентабельность, производительность их деятельности,25 в конце своей жизни, в своем проекте всеобщей кодификации английского законодательства,26 Бентам представит как то, что должно стать формулой правительства в целом, говоря: Паноптикон есть формула либерального руководства,27 потому что, в сущности, что должно сделать правительство? Оно должно предоставить место всему тому, что может быть естественной механикой, деятельностью и производством. Оно должно предоставить место этим механизмам и не должно иметь никакой другой формы вмешательства в них, по крайней мере в первой инстанции, инстанции надзора. И только когда правительство, ограничиваясь поначалу функцией надзора, увидит, что что-то происходит не так, как велит общая механика деятельности, обменов, экономической жизни, оно должно вмешаться. Паноптизм не является механикой региональной и ограниченной институциями. Паноптизм, по Бентаму, есть общая политическая формула, характеризующая тип правления.
Третье следствие (вторым была конъюнкция между дисциплинами и либерализмом) — появление в этом новом искусстве управлять механизмов, имеющих своей функцией производить, внедрять, продвигать свободу, вводить больше свободы через больший контроль и вмешательство. То есть контроль — уже не просто необходимый противовес свободы, как в случае паноптизма. Это движущий принцип. Мы находим этому примеры хотя бы в том, что происходило в Англии и в США на протяжении XX в., скажем, в тридцатые годы, когда развивающийся экономический кризис позволил непосредственно ощутить не только экономические, но и политические последствия этого кризиса, увидеть опасность для некоторых считавшихся основополагающими свобод. К примеру, проводимая Рузвельтом с 1932 г. политика «Welfare»28 была способом гарантировать и производить в ситуации угрозы безработицы больше свободы: свободы труда, свободы потребления, политической свободы и т. п. Какой ценой? Ценой целой серии искусственных, волюнтаристских, непосредственно экономических вмешательств в дела рынка, которые составляли основные меры «Welfare» [и] которые станут начиная с 1946 г. — а впрочем, даже и с самого начала — характеризоваться как представляющие угрозу нового деспотизма. Демократические свободы в этом случае гарантируются только экономическим интервенционизмом, который изобличается как угроза свободам. Так мы приходим (и это тоже момент, на котором стоит остановиться) к идее о том, что это либеральное искусство управлять в конце концов обращается само на себя или становится жертвой[39] того, что можно назвать кризисами руководства. Кризисы могут происходить, например, из-за увеличения экономических затрат на осуществление свобод. Взгляните, например, как недавние тексты [Трехстороннего соглашения]29 пытались предсказать в экономическом плане стоимость того, что составляет следствия политической свободы. Проблема кризиса или, если хотите, осознания кризиса исходит из определения экономической стоимости осуществления свобод.
Вы можете вспомнить другую форму кризиса, когда инфляция порождается компенсаторными механизмами свободы. То есть для осуществления определенных свобод, таких, например, как свобода рынка и антимонопольное законодательство, предпринимается законодательное сдерживание, ощущаемое партнерами на рынке как избыток интервенционизма, сдерживания и принуждения. На более локальном уровне это может выразиться в мятеже, дисциплинарной нетерпимости. Наконец и главным образом, это процессы закупоривания, ведущие к тому, что механизмы, производящие свободу, призванные упрочивать и производить эту свободу, на деле будут порождать разрушительные эффекты, превосходящие даже то, что они производят. Такова, если хотите, двусмысленность всех этих диспозитивов, которые можно было бы назвать «свободопорождающими»[40], диспозитивов, предназначенных для производства свободы и порой рискующих произвести нечто прямо противоположное.
Таков подлинный кризис либерализма: ансамбль механизмов, которые в 1925 и 1930 гг. пытались предложить экономические и политические формулы, защищающие государства от коммунизма, социализма, национал-социализма, фашизма, эти механизмы, гаранты свободы, призванные производить все больше свободы или во всяком случае реагировать на угрозы, нависшие над этой свободой, носили характер экономического вмешательства, то есть опирались на сдерживание или по крайней мере на принуждающее вмешательство в область экономической практики. Будь то немецкие либералы Фрайбургской школы 1927-[19]30 гг.,30 или настоящие американские либералы, называемые либертарианцами,31 как одни, так и другие в своем анализе исходили из такой постановки проблемы: чтобы избежать уменьшения свободы, что повлекло бы за собой переход к социализму, фашизму, национал-социализму, нужно создать механизмы экономического вмешательства. Но разве не эти механизмы экономического вмешательства обманным путем вводят типы вмешательства и способы действия, по меньшей мере столь же компрометирующие свободу, как и те явные и очевидные политические формы, которых хотят избежать? Другими словами, в центре этих разнообразных дебатов оказывается кейнсианский тип вмешательств. Можно сказать, что интервенционистская экономическая политика Кейнса,32 проводившаяся между 1930 и 1960 гг., незадолго до войны и сразу после, привела к тому, что можно назвать кризисом либерализма, а этот кризис либерализма проявляется в определенных пересмотрах, переоценках, новых проектах искусства управлять, формулируемых в Германии перед войной и сразу после войны, а в настоящее время в Америке.